Машинист положил руку на регулятор. Сдерживая нетерпеливый порыв машины, он тронул с места плавно и мягко, но уже через полминуты, освобождая могучие силы, гудящие и клокочущие в котле, он решительным движением открыл регулятор на полный клапан. Паровоз вздрогнул, шумно вздохнул и помчался.
ОТРЕЗАНЫ!..
Это была предельная скорость. Никулину вспомнились торпедные катера. Тяжелый, многотонный паровоз как будто вовсе не касался рельсов — скользил над ними, приподнятый своей скоростью. Сзади, обозначая желтой полосой путь паровоза, вихрился и завивался пыльный смерч.
Через двадцать километров на маленькой станции паровоз сбавил ход.
— Что слышно? — крикнул из будки Никулин.
— Ничего не знаем, — ответили с перрона. — Говорят, немцы близко.
— Поехали дальше! — приказал Никулин.
Опять рев колес, мелькание телеграфных столбов. Моряки-пулеметчики на передней площадке закрывались бушлатами — иначе невозможно было дышать. Маруся забилась в угол будки и смотрела оттуда широко открытыми, остановившимися глазами. Может быть, думалось ей в эти минуты, что земной шар сорвался, слетел со своей оси и все в мире, так же как она сама, несется, мчится в неизвестность с бешеной, сумасшедшей скоростью. Куда, зачем? Никто не может сказать.
Никулин сдержанно, одними глазами, улыбнулся ей.
— Страшно, Маруся? — прокричал он сквозь чугунный гул, свист, шипение и клокотание пара.
Маруся в ответ беззвучно пошевелила губами и опять замерла.
Дорогой установили причину обрыва связи — в нескольких местах телеграфные столбы на протяжении десятков метров были подпилены и повалены: поработали немецкие десантники.
Миновали еще одну станцию; здесь тоже ничего не удалось узнать. Но дальше попалась путевая казарма. Навстречу паровозу выбежал человек с красным флагом.
Он сказал, что немцы, по слухам, не дальше как в пятнадцати километрах отсюда по линии. В казарме никого нет — все ушли, а он — путевой рабочий — остался с женой и тремя ребятишками. Младший болен, — куда с такой семьей уходить?..
— Смотри, дядя, не ошибись! — сказал Никулин.
Рабочий безнадежно махнул рукой: все равно. И Никулин не осудил его в своей душе: человек советский, а положение такое, что податься некуда…
— Ну, оставайся, дядя. Такая уж судьба у тебя — ничего не поделаешь.
Двинулись дальше. Машинист вел паровоз медленно, осторожно, чтобы в любой момент дать задний ход. Никулин, держась за поручни, повис на железной лесенке.
До следующей станции оставалось километра четыре, когда начался крутой подъем. Паровоз засопел и запыхтел с натугой.
Сперва над хмурым, темным горбом земли начала вырастать в небе водокачка, потом показались голые сквозные вершины ветел с бело-красным плечом семафора над ними, наконец Никулин увидел и самую станцию — желтую, с белыми обводами окон. Паровоз сбавил ход еще, теперь он шел совсем тихо, почти беззвучно, словно подкрадываясь.
— Стрелку проходить или нет? — спросил машинист.
— А что? — отозвался Никулин.
— Пройдем, а немцы ее переведут, направят нас в тупик. Вот мы и попались.
— Да их что-то здесь и не видать, немцев, — сказал Никулин. — Но лучше задержись. Вышлем разведку на всякий случай.
Не пришлось высылать разведку. Оглушительно резко ударил пулемет. Никулин бросился на переднюю площадку; Он увидал немцев, бегущих по линий к паровозу. В стороне, у сложенных штабелями шпал, суетилась группа солдат, выкатывавших легкую противотанковую пушку.
Никулин приказал повернуть пулемет на орудие. Туда же ударил десяток автоматов, прижимая к земле, отгоняя за шпалы орудийный расчет. Машинист тем временем уже перевел рычаг, и паровоз пошел задним ходом, стремительно набирая скорость. Немцы, выскочив из-за шпал, опять было кинулись к своей пушке и опять шарахнулись в сторону, ошпаренные пулеметной очередью. Наводчик Василий Крылов знал свое дело и бил точно по самой пушке, понимая, что немцев подпускать к ней нельзя — первым же снарядом они разобьют и остановят паровоз.
— Назад! Смотри назад! — услышал Никулин тревожный голос машиниста и обернулся.
По всему его телу, по сердцу и животу прошла волна колючего холода — наперерез мчащемуся паровозу бежали пять фашистов с гранатами в руках. Дело решали секунды: успеют немцы добежать на дистанцию или нет? Моряки с бортовой площадки и с тендера яростно били по немцам из автоматов, но трудно было прицелиться на таком ходу.
— Ложись! — скомандовал Никулин, перекрывая голосом рев колес и свистящий шум пара.
На пятнадцать метров не добежали немцы, в пятнадцати метрах от полотна разорвались их гранаты, выбросив темные клубы дыма, застучав осколками по котлу и тендеру. Ударила пушка, но паровоз вышел уже за семафор, а дальше начинался уклон и синела в туманном сумеречном дыму спасительная низина.
Опять началась сумасшедшая гонка. Немцы перенесли огонь на линию, надеясь разбить ее и тем преградить путь паровозу. Вероятно, немцы очень торопились: снаряды падали неточно, далеко от рельсов. Паровоз благополучно выскочил из опасной зоны.
— Фу, пронесло! — сказал Фомичев, вытирая тыльной стороной ладони потный лоб. — Как было втяпались! Повезло!..
СЛЕЗЫ МАРУСИ
Уже светила над степью сквозь туман низкая красноватая луна, когда паровоз, волоча за собою длинную черную тень, подошел к знакомому разъезду. Навстречу Никулину радостно кинулся Тихон Спиридонович.
— А я думал — не вернетесь!.. До меня ли вам в такой кутерьме!
— Я слово морское дал, помните, — ответил Никулин.
— Спасибо! Ну, что слышно там, на линии?
— Линия перерезана. Немцы могут быть здесь с минуты на минуту. Надо уходить. Вы как решили, товарищи? — повернулся Никулин к машинисту и кочегару. — С нами идете или остаетесь?
— На позор, на мучение оставаться? — сказал машинист. — Нет, я не останусь. А тьг, Алеха?
— Я? — удивился и даже немного обиделся Алеха. — Довольно странный вопрос. Что я, паралитик или какой-нибудь бывший князь? Винтовку держать, слава богу, не разучился.
— Паровоз взорвать! — кратко и твердо заключил Никулин. — Фомичев, приготовь гранаты. Четыре связки хватит? — спросил он машиниста.
Машинист ответил не сразу: жалко было ему паровоз.
— Хватит…
К Никулину подошла Маруся. «Ну вот! — с досадой подумал он. — Баб еще не хватало в отряде! Не возьму ни за что!»
— Товарищ командир! — сказала она. — Я тоже с вами пойду.
— Видите ли…— Никулин начал мямлить, кашлять, путаться в словах. — Тяжело вам будет. Мы с боями пойдем. Иной раз и голодом придется сидеть по нескольку суток. Ночевать в лесу, в поле.
— К чему вы мне все это рассказываете? — настороженно, с неприязненными нотками в голосе спросила она. — Разве я сама не понимаю!
— Я это все к тому говорю, что вам лучше остаться, — решительно сказал Никулин, набравшись храбрости.
— Остаться? — повторила она, и голос ее обломился. — Вы понимаете, что вы говорите? Мне — остаться?..
— Ну что же такого? — заторопился Никулин, стремясь поскорее закончить этот тяжелый разговор. — Разве вы одна останетесь? Не все же уходят. И вас никто за это не осудит. Если хотите, я вам записку дам, что ввиду невозможности принять в отряд…
Не дослушав, она спрятала лицо в ладони и заплакала навзрыд. В лицо Никулину жаркой волной хлынула кровь от гнева, жалости и смущения.
— Да вы не плачьте! — сказал он морщась. — Подождите плакать…
В растерянности он оглянулся, но никто не спешил ему на помощь.
Маруся сквозь рыдания роняла горькие, жесткие слова.
— Сами уходите… а меня — к немцам! — говорила она. — За то, что я комсомолка… советская… За то, что я каждый месяц на Доске почета была… Сами уходите, а меня — в петлю головой… А я думала… моряки…
Она зарыдала еще горше. Никулин чувствовал за спиной десятки глаз товарищей и знал, что взгляды их неодобрительны. Его растерянность переходила в смятение — он был беззащитен перед Марусей. Мысли его замутились — он слова не мог вымолвить, только мычал и кряхтел.
Его решимость и твердость были исчерпаны до конца. Дальше выдержать он не мог: слезы Маруси напугали его и лишили остатков самообладания.
— Перестаньте же плакать! — сказал он, схватив Марусю за плечо и сильно тряхнув. — Я для вашей пользы вам говорил! А если хотите — идите, пожалуйста! На общих основаниях, как все. Идите, только потом не жалуйтесь! Фомичев!— позвал он, стремясь поскорее спихнуть кому-нибудь рыдающую Марусю. — Вот займись, успокой гражданку, она к нам в отряд поступает. Крылов! Что стоишь, как пенек, не видишь, вода нужна! Вон из тендера набери!
Вода из тендера пахла нефтью, ржавчиной; Маруся выплюнула ее, сказав жалким голосом:
— Тухлая…
— Свежей принеси! Живо! — заорал Никулин на Крылова и, чувствуя, что вот-вот лопнет от злости, проклиная и презирая себя за проявленную слабость, отошел и встал поодаль, у ограды палисадника.
До него доносились затихающие рыдания Маруси, ласковые, успокаивающие голоса Фомичева и Папаши. Никулин закурил, в две затяжки вытянул всю папиросу и свирепо затоптал, растер ногой окурок.
Маруся наконец успокоилась, ее рыдания затихли. К Никулину подошел Фомичев, широко ухмыльнулся.
— Это уж так! — сказал он сочувственно, но с некоторым едва уловимым оттенком злорадства в голосе. — Я все это знаю, три года женатый. Как только жена в слезы, я сразу в кусты…
— Гранаты приготовили? — рявкнул Никулин. — Копаетесь там, черт вас всех задери!
И пошел бушевать, распекая встречных и поперечных — Фомичева, Крылова, кочегара Алеху, Жукова — всех без разбора.
Его усмирил Харченко.
— Тихо!
Он долго вслушивался в ночной, поголубевший от луны простор.
— Не пойму… Не умею сухопутные звуки разбирать. Для поезда больно уж тонко звенит..
Послушав еще, Харченко добавил:
— Однако идет сюда — к нам.
Один из трех путей разъезда был закрыт паровозом, остальные Никулин приказал перегородить столами и скамейками из пассажирского зала. Отряд занял позиции по обе стороны путей — часть засела в канаве, остальные во главе с Никулиным — в здании разъезда.
Гул с юга приближался. Моряки слушали, стараясь сообразить: что это может быть такое?
— Дрезина моторная! — раздался голос машиниста. — Фашисты, наверно, катят, путь проверяют.
Вскоре вдали на рельсах темным пятном обозначилась дрезина. Она шла средним ходом. Завал из скамеек и столов, преграждавший дрезине путь, был накрыт тенью от паровоза и не приметен издали — моторист чуть-чуть не врезался в него. Завизжав тормозами, дрезина поползла юзом и остановилась в каких-нибудь пяти метрах от завала.
Раньше чем немцы успели открыть дверь кабины, моряки уже стояли кругом с автоматами наготове.
— Вылезай! По одному! — скомандовал Никулин.
Крылов повторил его команду по-немецки.
Первым вылез белобрысый моторист — тщедушный, с цыплячьей шеей. Ноги моториста подкашивались от страха, зубы ляскали: —
С него Никулин и решил начать допрос, правильно рассчитав, что насмерть перепуганный моторист не будет особенно запираться и врать.
ДАВАЙ, «ФЕДЯ»! ЖМИ, «ФЕДЯ»!
Допрашивали в дежурной комнате при тусклом свете семилинейной коптилки.
— Вы меня расстреляете? — спросил моторист. Зеленоватая бледность покрывала его лицо, он подпрыгивал на стуле от нервной икоты.
— Если скажете правду, не расстреляем, — ответил, через Крылова Никулин.
— Хорошо, — согласился моторист. — Я буду говорить правду. За нами следом идет воинский эшелон с двумя бронированными площадками впереди. Мы проверяли путь для него. На дрезине имеется радиостанция, но мы не успели ею воспользоваться.
— Понятно! — прервал Никулин. — Больше ничего не требуется. Но помните — за каждое слово отвечаете головой. Крылов, останешься здесь дежурить.
На перроне Никулин кратко сообщил своим бойцам результаты допроса.
— Мы из этих бронированных площадок блин сделаем!
Он приказал машинисту и кочегару нагонять пары — максимальное давление, какое только возможно.
Алеха открыл дверцу топки. Оранжевый блеск озарил его приземистую кривоногую фигуру. Он сбросил блузу, остался в одной майке, лопаты угля одна за другой летели в топку. Машинист открыл поддувало, сифоны — пламя стало ослепительно белым и загудело, заревело низким сердитым басом. А кочегар работал без устали, без отдыха — то кидал уголь, то принимался шуровать в топке длинной кочергой. Его лицо, шея, голые руки лоснились от пота.
Никулин стоял у будки. Машинист время от времени докладывал ему:
— Семнадцать атмосфер!
— Девятнадцать… .
— Давай, давай! — командовал Никулин. — Не лопнет, выдержит. Харченко, как там — ничего не слышно?
— Пока не слышно.
— Двадцать две, — сказал машинист.
Открылся предохранительный клапан. С оглушительным шипением и свистом над паровозом поднялся белый султан перегретого пара. Охлаждаясь, он сеялся на лица моряков тонкой водяной пылью.
— Заклинить! — приказал Никулин.
Машинист полез на котел, заклинил клапан. Давление поднялось до двадцати трех атмосфер.
— Давай, давай! — торопил Никулин.
— Некуда больше, — отозвался из будки Алеха. — Й так двадцать четыре нагнали. Котел взорвем… Ты не сомневайся, товарищ командир, восемьдесят километров даст наш «Федя», а то и все девяносто.
Харченко, чтобы гудение пара не застилало ему слышимость, ушел вперед по линии. Оттуда из холодной лунной мглы донесся его голос:
— Идет! Все притихли.
— Харченко! — крикнул Никулин. — Скажешь, когда останется четыре километра.
— Есть сказать, когда останется четыре километра! Моряки молчали, даже не перешептывались. Минута
шла за минутой, и словно все натягивалась и натягивалась какая-то незримая тугая струна, готовая вот-вот лопнуть. Пленные стояли оцепенев — они угадали замысел моряков.
Харченко быстрым шагом подошел к Никулину.
— Время, товарищ командир. А то разогнаться не успеет.
— Пускай! — скомандовал Никулин машинисту.
— Эх, «Федя», прощай! — сказал машинист с невеселой удалью в голосе. — От моей руки погибаешь! Ну, послужи в остатний разок!..
Он резко двинул регулятор на полный ход. Паровоз вздрогнул и забуксовал, проворачивая колеса под собой на месте. Машинист спрыгнул. Паровоз двинулся — и пошел, пошел, пошел, сотрясая землю, злобно сопя и урча, словно в его железном брюхе в яростном, но тщетном усилии освободиться клокотал не пар, а перегретый гнев.
Машинист, весь дрожа, высоким альтом закричал вслед паровозу:
— Ай, «Федя»! Давай, «Федя»! Жми, «Федя»! Давай, давай!..
Ночная мгла быстро поглотила паровоз, уже ничего нельзя было разобрать вдали на линии, только ныли рельсы, тихо стонали, сливая два встречных гула: один — ровный, размеренный, второй — стремительно нарастающий, переходящий в железный рев. Время остановилось, ветер упал, казалось, вся земля остановилась в полете и ждет замирая. Тревожным звуком ныли рельсы — это навстречу врагам неудержимо, неотвратимо летела из темноты горячая лавина стали. По насыпи, рядом с ней, прыгая по камням, перемахивая через мостики, мчался зловещий, словно кровью окрашенный, сгусток багрового блеска из поддувала, брызгами летел щебень, а сзади, в лунной дымке, вихрились и завивались пыльные смерчи.
…Удар был глухой, раскатистый; поднялось мутное зарево, дрожа постояло в небе и погасло.
Все кончилось. Немецкие бронированные площадки перестали существовать вместе со всем экипажем. Судя по силе удара, полетели под насыпь и паровоз и все вагоны.
Жуков, бледный от волнения, предложил:
— Я сбегаю погляжу. Я мигом обернусь.
— Некогда, — ответил Никулин, — Сейчас выступаем. Подошел Фомичев.
— С мотористом что будем делать?
— Отпустить.
— Зачем? — удивился Фомичев.—
— А затем, что обещал. Раз обещал, надо выполнить. Веди его ко мне.
На перрон вывели моториста. Он затрясся, заплакал, повалился на колени перед Никулиным, схватил его руку, потянулся губами к ней.
— Встань!—брезгливо сказал Никулин, пряча руку в карман.— Вот что, иди к своим… — Никулин слегка задохнулся. — Иди к своим, — повторил он, возвысив голос, — и скажи им так: русский, мол, матрос Иван Никулин велел вам передать, чтобы вы с нашей земли уходили подобру-поздорову, пока еще время есть. А то каяться вам придется: сами захотите уйти, да поздно будет — ни одного живым не выпустим!.. Крылов, переведи ему, да как следует, чтобы он понял. Повторить заставь.
Крылов перевел. Немец понял, закивал головой, залопотал…
— Иди! — Никулин указал рукой в степь. — Иди, фриц!
Немец, сгорбившись, втянув голову в плечи, оседая на трясущихся ногах, медленно побрел через пути.
— Боится, гадюка! — сказал Фомичев. — Пули в спину ждет!
Никулин молчал, провожая немца тяжелым, недобрым взглядом.
— Двинулись! — наконец сказал он. — Людей построить. Дрезину поджечь.
Дрезина вспыхнула, ярко озарив перрон.
Отряд построился.
— Направо! — скомандовал Никулин. — Замной — шагом марш!
…Дрезина догорала. Только светился еще на рельсах раскаленный металл.
Разъезд опустел. В одну сторону от него, в лунную холодную пустыню, уходил немец, постаревший на десять лет. Он поминутно присаживался на бугорки, прижимая руку к сердцу, плакал и шепотом жаловался. Кому? Земле, ветру, звездам? Но холодно и враждебно молчала в ответ земля, и ветер, не слушая, пролетал мимо.