Иван Никулин – русский матрос.

Бывают такие часы, равные по емкости своей годам и даже десятилетиям, часы напряженнейшей внутренней жизни, когда человеку все сразу становится ясным, и он, минуя средние звенья опыта и логического размышления, находит единственную и несомненную истину. Разум ослепительными вспышками озаряет глубину жизни, душа искрится подобно конденсатору, переполненному электричеством. Как бы вознаграждая Марусю за все испытания и муки, судьба дала ей в несколько часов пережить и познать все, что может пережить и познать человек: и давящую тяжесть безысходного отчаяния, и первый слабый проблеск внутренней духовной силы, и разрастание этого проблеска в луч, в поток и, наконец, разлив его в сияющее море, в котором и осквернение ее тела и предстоящая смерть утонули бесследно.

С душой, переполненной таким немеркнущим светом, и встала Маруся с пола, когда пришли за нею. Пора! Она отряхнула жакетку, быстро оправила волосы, загладив их ладонями за уши, и пошла впереди солдат, придерживая пальцами разорванный воротник блузки. Ей очень хотелось умыться в последний раз — хорошо умыться, с мылом и зубным порошком, но она не стала просить об этом палачей.

Влажный пахучий ветер освежил ее и слегка опьянил после душной, вонючей камеры. Она улыбнулась ветру, небу, облакам и деревьям. Она могла улыбаться, потому что знала свою самую главную истину, а истина эта заключалась в ее неразрывном единстве, в слиянии с миллионами русских людей, которые, помогая друг другу, делают одно великое дело — иные оружием, иные трудом, иные выдержкой и терпением, а иные, как, например, она, молчанием и верностью!

Поглощенная радостно-изумленным созерцанием того, что, сверкая и сияя, светилось в ее душе, Маруся только мельком замечала дорогу, вспорхнувших воробьев, дикий и странный взгляд женщины с грудным ребенком на руках, рыжего пса, выщелкивающего зубами блох из мохнатой ляжки. Конвойных солдат, окруживших ее, Маруся не видела и не хотела видеть — эти солдаты были из того, другого, темного мира, который она покинула навсегда сегодня в рассветные часы. Теперь солдаты не имели к ней никакого отношения, были бессильны чем-либо ее обидеть или оскорбить, потому она и не замечала их и не думала о них. Если верно, что в человеке всегда сосуществуют и борются два начала — животное и высшее, человеческое, то солдаты являли собой полную победу первого, низкого начала, в то время как Маруся воплощала в себе торжество второго. Они, растлив самих себя, вернулись вспять, превратились в злобных, грязных скотов, лишенных совести, стыда, честности, жалости — всего, что составляет душу в человеке, она же сейчас жила безраздельно и полностью только своей душой, так как ее тело, обреченное уничтожению, уже перестало» существовать для нее и не заботило и не тяготило ее. Мир, которому принадлежали солдаты, и ее мир были так бесконечно далеки друг от друга, что даже не соприкасались… И солдаты чувствовали недосягаемую высоту девушки и за это злобно, низко, подло ненавидели ее и в то же время боялись как существа высшей, им неведомой породы. Они молчали, сопели, глаза их, красные и запухшие от вчерашнего пьянства, смотрели тускло, с трусливой подозрительностью. Они вели Марусю убивать — она не боялась своей смерти, а они боялись, зная, что где-то ведется полный счет всем их злодействам. Приостановившись, Маруся несколько раз сильно и глубоко вдохнула свежий, припахивающий дымным морозцем воздух и пошла дальше стремительной, легкой походкой, так что солдаты едва успевали за нею.

На базарной площади она увидела два столба с перекладиной, тонкую веревку, узкие длинные козлы и перед козлами — толстый чурбак, поставленный на торец. «Это для меня», — подумала она привычными словами, но смысл в них вложила другой; что все это приготовлено для ее тела. Подойдя ближе, она заметила, что на перекладине было еще два пустых крючка — значит, вешали и по трое. Она вспомнила врача, женщину-агронома и народного учителя шестидесяти трех лет. Безразличным, пустым и невидящим взглядом скользнула она по коменданту, стоявшему у виселицы, и он, такой же преступник и скот, как его солдаты, сразу налился злобной ненавистью к ней, поняв по этому мимолетному взгляду ее высоту и свою низость.

Фашисты согнали к виселице местных жителей, некоторые женщины плакали и отворачивались, солдаты, грубо ругаясь, грозили им оружием, заставляя смотреть. «Почему они плачут?» — с недоумением подумала Маруся и, придержав юбку, раздуваемую ветром, неуловимо гибким, целомудренным движением шагнула на чурбак, а с чурбака — на козлы, как по лестнице.

Теперь она стояла высоко и видна была всем. Следом поднялся на козлы солдат-палач и приблизился к ней, прогибая своей тяжестью доски — она почувствовала легкую пружинистую зыбь под ногами. Палач сорвал с нее жакетку, бросил на землю и, загнув Марусе руки за спи-; ну, скрутил веревкой. Она ясно взглянула в лицо палачу, — заурчав, он отвел взгляд своих свинцово-тусклых, нетрезвых глаз, и его уши налились кровью.

Он ждал, избегая смотреть на Марусю. А комендант что-то медлил. Палач дышал тяжело и громко. Маруся слегка отстранилась: запах перегара был ей неприятен. Палач покосился на нее исподлобья. Он был в числе тех, которые ночью вошли к ней в камеру, и даже был первым среди них, и там горел фонарь, и она видела его лицо и должна была запомнить, а она не помнила, не узнавала и совсем не боялась. Все это было странно, непонятно палачу, и, так же как солдаты-конвойные, он посмотрел на Марусю с удивлением и страхом, почувствовав в ней существо высшей породы. Руки его тряслись, когда по знаку коменданта он взялся за петлю.

— Не плачьте! — крикнула Маруся женщинам, желая утешить их. — Наши близко, наши наступают!…

Комендант кивнул палачу — заткни ей рот! Палач, пригнув голову и оскалившись, ударил Марусю кулаком в лицо, и она захлебнулась хлынувшей кровью. Он торопливо начал надевать ей петлю на шею, но веревка в его руках путалась, и Маруся сама помогала ему движением головы. Надев петлю, палач спрыгнул на землю и обеими руками, с придыхом, сильно рванул подставку из-под ее ног.

 

ПАЛАЧИ БЕГУТ!..

Все кончилось. Ушли фашистские солдаты, разошлись; и крестьяне, между столбов виселицы на тонкой прямой веревке одиноко темнел холодеющий труп, слегка покручиваясь под ветром. К полудню собрались тучки, покропили редким дождем, а к, вечеру опять прояснело, и закат встал такой спокойный, чистый и тихо торжественный, словно это разлилась в небе прозрачным золотым огнем молодая, светлая душа Маруси.

Когда закат потемнел и угас, по дороге мимо виселицы промчался мотоциклет и остановился у здания комендатуры. Связист в кожаном шлеме и поднятых на лоб консервах вручил коменданту срочный пакет. Через пять минут в комендатуре начался переполох. Мотоциклист привез сообщение о том, что красные прорвали вторую линию обороны.

О, господин комендант в таких случаях умел действовать без промедления! С треском вылетали ящики письменных столов, открывались шкафы, во дворе запылали костры. Солдаты бросали в огонь пачки дел, донесений, приказов, отчетов, докладов. Больше всех старался солдат-палач, повесивший Марусю. Как всегда полупьяный, он, обливаясь потом, бегом носился от костров в канцелярию и обратно, таская бумаги целыми охапками, в бессмысленной и трусливой надежде похоронить в огне следы своих преступлений. Костры разгорались все ярче, в. горячих струях взвивались дотлевающие раскаленные обрывки. Солдат-палач, не щадя своих сил, усердно понукал других: «Ну, что встали, чего ждете?». Какой-то солдат-резервист усмехнулся: «Да, тебе есть о чем беспокоиться. Ты вешал сегодня, кажется, в двенадцатый раз?..». Услышав эти слова, палач обмяк от черного страха, чувствуя всей своей шкурой близость и неотвратимость кары. Впрочем, не один он чувствовал это: господин комендант тоже носился как сумасшедший, подгоняя адъютантов, писарей и шоферов. А в село вливался мутный поток истрепанных отступающих войск; пушки, повозки, грузовики сталкивались, сцеплялись, толкались; фырчание моторов, грохот кованых колес, ржание лошадей, хриплые вопли и ругательства шоферов, возниц, солдат, стоны и проклятья раненых, которых здоровые солдаты выбрасывали из грузовиков прямо на дорогу, — все это сливалось в один тревожный, нарастающий гул. Когда темнота начала глухо рокотать, сотрясаемая далекими залпами русских пушек, когда начали трещать, ломаясь, оглобли и колеса повозок, когда грузовики, пронзительно и надрывно гудя, начали давить людей без разбора, а вдобавок еще появились танки и, грохоча гусеницами, пошли напролом, сминая и спихивая все, что попадалось на пути, — тогда господин комендант понял, что время рвать когти. Приказав солдатам поджигать, хаты, он направился к своему открытому автомобилю. Двадцать шагов не дошел он до своей машины, как вдруг весь этот гул, шум и гам покрыл одинокий отчаянный вопль:

— Русские танки обходят!

И все дрогнуло, смешалось, закрутилось, понеслось в темноту, в ночь, и уже ничего нельзя было разобрать в этом мятущемся хаосе, никто не слушал, никто ничего не знал, все мчалось, бежало, кричало, вопило.— началась паника. Господин комендант, позабыв о своем больном сердце и высоких чинах, в два прыжка очутился в машине и тяжело рухнул на сиденье, зазвеневшее пружинами. В ту же секунду к машине с другой стороны подскочил солдат-палач и полез прямо через борт, не открывая дверцы. «Назад!» — страшным голосом заорал комендант, но солдат, обезумев, ничего не слыша и не соображая, с помутневшими, белыми глазами упрямо лез через борт. Комендант, привстав, стал его отпихивать, шофер дал газ, машина рванулась, и солдат, потеряв равновесие, грузно перевалился в кузов, придавив коменданта к сиденью. Ноги солдата задрались и высоко торчали из кузова, — так и ушел автомобиль в темноту с этими торчащими над ним солдатскими сапогами.

…На рассвете, выбив из села последние арьергарды фашистского прикрытия, вошли наши части. Площадь и улицы были загромождены брошенными повозками, машинами, пушками. Даже пяток застрявших танков остался — заглохли моторы, некогда было чинить.

Основная масса наших войск двигалась обходными путями, через село же прошли только три батальона. Одна из рот остановилась в деревне.

Бойцы с ухватистой и деловитой хозяйственностью сразу же принялись устраиваться. Загорелись по всему селу костерки, задымили печи, закипели котелки, чугуны, кастрюли и самовары, благо дров фашисты наломали много. Кто кипятил чай, кто варил кашу или суп из консервов, иные, достав из шапок иголки, ловко оплетенные нитками, зашивали дыры на шинелях, какой-то широкоскулый веснушчатый молодец нашел в одном из грузовиков офицерские хромовые сапоги, сел на землю, разул правую ногу и, кряхтя и надуваясь, тщетно старался просунуть ее в тесное голенище, но успеха в своем намерении не достиг, потому что офицерский сапог был ему мал по крайней мере на три номера. Добродушно выругавшись, он отдал сапоги товарищу: меряй, может быть, подойдут, сапоги-то больно хороши, товар первый сорт!..

На площади у виселицы стояли три командира — майор с морщинистым утомленным лицом и два молодых лейтенанта. Два бойца, взобравшись на козлы, снимали с виселицы мертвое тело Маруси — один слегка приподнимал его, второй высвобождал шею из петли. Потом один из бойцов спрыгнул на землю, принял от второго тело Маруси и, держа его на вытянутых руках, вопросительно взглянул на майора.

Под запрокинутой головой Маруси темнел на шее глубокий сине-лиловый рубец от веревки.

— Положите, — сказал майор. — Чего же держать… Но боец медлил. Один из лейтенантов быстро сбросил шинель и постелил на землю. На эту шинель боец и опустил Марусю — вернее, то, что было Марусей.

По надписи, что оставила она в камере, всего узнать было нельзя, но имя, фамилию и день ее смерти узнали. Узнали также, что она ничего не сказала.

— Значит, знала что-то, — задумчиво сказал майор. — Знала и не сказала. И к населению обратилась с призывом. Эта девушка — героиня, ее надо похоронить как полагается, по-военному.

Ее похоронили на сельском кладбище с воинскими почестями и салютом из десяти винтовок. На дощечке, что водружена была над ее могилой, майор собственноручно написал:

«Мария Крюкова. Замучена и повешена фашистскими негодяями. Она погибла геройски, как подобает каждому бойцу. Отомстим за нее! Вперед, на врага!»

Возвращаясь с кладбища, майор сказал:

— Часов на двенадцать мы опоздали, а могли бы ее выручить да и фашистов прихватить. А теперь они давно уж переправились…

Навстречу майору быстрым шагом шел его адъютант. Вытянувшись, доложил:

— Товарищ майор, получено сообщение. Вражеские части задержаны на восточном берегу. Переправа захвачена каким-то неизвестным партизанским отрядом.

 

У ПЕРЕПРАВЫ

Никулин захватил переправу с налету перед самым рассветом, когда по мостам уже началось движение отходящих вражеских войск. Пехота, грузовики, повозки, орудия тянулись смутно чернеющей лентой — она выползала из узкой размытой лощины, стиснутой крутыми глинистыми обрывами, спускалась по косогору к реке, над которой плотной пеленой стоял белесый пар, и устремлялась по мосту, наполняя туман слитным гулом, разносящимся далеко по воде.

Никулин ударил яростно, внезапно. Отряд выскочил на врагов с воем, свистом и гоготом, рассек надвое темную ленту войск и остановил ее движение. Фашисты, уже вступившие на мост, спасаясь от хлесткого продольно-сквозного огня пулеметов, вопя и крича, сталкивая друг друга в реку, ринулись на западный берег. Остальные смешались на восточном берегу и темным клубящимся валом хлынули обратно в лощину, сминая задних, внося панику и смятение в их ряды. Бойцы Никулина тем временем быстро, по заранее объявленному порядку (пригодилась книжка Захара Фомичева), занимали траншеи, дзоты, блиндажи, расправляясь с немногочисленной охраной.

Через десять минут отряд закрепился на подступах к переправе. Сам Никулин со взводами Папаши, Жукова и Фомичева занял главную позицию в центре, у выхода из лощины: правый фланг с траншеями, подходящими дугой к обрыву берега, занял Крылов, левый — Харченко.

— Ловко, товарищ командир! — радостным и гордым голосом сказал Фомичев. — Прямо как по нотам разыграли!..

— Обожди радоваться, — хмуро остановил его Папаша, немного суеверный, как и полагается старому моряку. — Не видишь, какая сила против нас.

Они стояли в глубокой траншее, у чернеющего входа в командный пункт, расположенный под землей. Справа и слева слышались сдержанные, серьезные голоса бойцов, иногда короткий металлический лязг затворов. Никулин молчал. Его слегка знобило от нервного напряжения. Самое главное начиналось только теперь. Он понимал, конечно, что, имея двести человек и вступая в бой с тысячами, он не может ставить перед собой иных целей, кроме выигрыша времени. В десятый раз он спрашивал себя — правильно ли рассчитал время, не слишком ли рано ударил, успеют или не успеют фашисты, обескровив и уничтожив отряд, прорваться к месту раньше, чем покажутся наши?..

Перед выступлением он не скрыл от бойцов, что ведет их на отчаянное дело. Сейчас, стоя в траншее, он нисколько не сомневался в своих бойцах, зная, что они не отступят. Другая мысль мучила его: сумеют ли они сохранить себя и не погибнуть преждевременно? При захвате переправы уже убили троих и двух ранили. С тревогой в сердце Никулин отметил, что у него осталась сто восемьдесят пять человек. Каждый был на счету, каждая винтовка значила в этом бою больше, чем целый танк в других условиях.

Вернулся Жуков, которого Никулин послал проверить фланги, доложил, что все в порядке. Между тем фашисты, успевшие перебраться через реку, начали приходить в себя и открыли огонь. Западный берег ожил, заговорил, опоясавшись вспышками, тускло взблескивающими сквозь туман. Над Никулиным тонко и горячо пропела пуля, вторая. Затем прошелестела пулеметная очередь. Никулин нахмурится и сел на сиденье, вырубленное в стене траншеи: он боялся какой-нибудь случайной, шальной пули.

В жизни каждого человека обязательно бывает самый главный, решающий день, как бы подводящий итог всей жизни — всем делам, чувствам, мыслям, — день большого экзамена, великого испытания. Для Никулина такой день настал. О том, уцелеет ли он сам в бою, он вовсе не думал — это был вопрос второстепенный, даже третьестепенный рядом с основной целью: задержать попавшегося в ловушку врага, добить его!

Никулин приказал установить в гнездах еще два спаренных пулемета из своего резерва. Бойцы кинулись выполнять приказание. В это время воздух со звенящим грохотом раскололся, и перед бруствером встал, сверкнув острым пламенем, черный косматый столб. За ним, почти без промежутка, встал, с таким же коротким сверканием; второй косматый столб.

Фашисты, застрявшие на восточном берегу, опомнились и пустили в дело артиллерию.

Бой завязался.

Огонь врагов нарастал. Зная, чем грозит им задержка у переправы, они обрушили на моряков всю силу своих пушек, минометов и пулеметов. Били с западного берега, били из лощины, били с флангов, кругом стоял грохот, рев, подымалось пламя разрывов, слышны были металлический, звенящий треск, визг разлетающихся осколков, свист и шелест пуль.

Пять минут огня… Семь минут… К Никулину уже несколько раз подбегали докладывать об убитых и раненых… Десять минут огня, да такого, что даже бывалые бойцы, помнившие Одессу и Севастополь, поеживались. Фашисты, видимо, решили покончить дело одним ударом. Огонь усиливался, учащался, слепя и оглушая бойцов, закидывая их комьями подмерзшей земли. Солнце только-только вставало и еще не тронуло тумана, стоявшего над рекой, но здесь, у мостов, он начал расходиться сам, без солнца, от бешеной канонады, сотрясавшей и землю, и воду, и воздух. Он испуганно колыхался, редел и, окрашиваясь палево-алым светом восхода, таял, образуя сквозной пролом в своей молочно-белой стене. В этом ревущем и грохочущем проломе постепенно открывалась река, гладкая по краям, со струистым быстряком посредине, с белыми бурунами у понтонов. Дальше из туманной редеющей кисеи выступала плоская низина западного берега, заросшего мелким кустарником. Справа же и слева туман стоял по-прежнему густо, закрывая видимость.

Двенадцать минут огня… Когда же атака? На пятнадцатой минуте взвились ракеты. По этому сигналу оба берега одновременно прекратили орудийный и пулеметный огонь, рев и грохот затихли, продолжали бить только очереди автоматов, но это воспринималось как тишина. Никулин прильнул грудью к холодному, покрытому инеем откосу траншеи. В низких прозрачных лучах, в трехстах метрах от Никулина, возникла поднявшаяся с земли цепь атакующих. Такие же цепи появились справа и слева. Фашисты пошли в атаку.

— Огонь! — скомандовал Никулин. Он был бледен, сердце его колотилось.

— Огонь! Огонь! — понеслось по траншее.

— Огонь! — отдалось на правом и левом флангах, у Крылова и Харченко.

Навстречу фашистам ударил огонь.

Он был густым и губительно метким — пулеметчики и автоматчики понимали ценность патронов в этом бою. Фашистам не удалось пробежать и сорока метров — огонь придавил их к земле. Понемногу — некоторые пригибаясь, а иные ползком — они начали отходить на исходные рубежи. Фомичев со злым и напряженным лицом редко, расчетливо стрелял из полуавтомата, сердито покашливая, когда пули его настигали цель.

Нет, это была еще не атака — только пробная вылазка, обошедшаяся, правда, фашистам человек в пятьдесят. Но потеря противником даже пятисот человек не облегчила бы положения Никулина, потому что к переправе беспрерывно подтягивались новые вражеские части. Теперь перед Никулиным скопилось не меньше двух вражеских полков, не считая тех, что успели перебраться на западный берег. Но численность противника не занимала никакого места в расчетах Никулина. Он вел бой за выигрыш времени — и только.

Он помрачнел, узнав, что у Харченко выбыло из строя восемь бойцов. Вместе с потерями на центральной позиции это составляло двадцать шесть человек. Глядя в землю, не поднимая головы, он ждал донесения Крылова. Связной скоро появился перед ним. Взвод Крылова потерял половину бойцов, в том числе самого командира, убитого наповал осколком снаряда. «Прощай, Вася, друг!» — подумал Никулин. Папаша снял бескозырку. Жуков молча глядел в сторону.

Через связного Никулин приказал остаткам взвода покинуть позиции правого фланга и переходить в центр. Он решил по мере возрастания своих потерь сжимать линию обороны, держа людей в одном кулаке.

Подошел Фомичев, сказал:

— Много полегло наших. Человек небось тридцать.

— Сорок четыре человека, — ответил Никулин. Фомичев протяжно свистнул.

— Крепко!.. А еще и часа не держимся.

— Час и двадцать две минуты, — поправил Никулин, взглянув на часы.

 

НЕРАВНЫЙ БОЙ

Возобновившаяся канонада положила конец передышке. Опять все вокруг потемнело от дыма и поднятой в воздух земли, наполнилось ревом, грохотом, шипением и свистом. Мелькнуло перед Никулиным бородатое лицо Папаши с округлившимися, большими глазами. Папаша что-то кричал, но голос его тонул в огневом урагане. Близкий разрыв брызнул огнем, осколками и землей.

И начался штурм — на этот раз настоящий. К переправе подтянулись немецкие части, а немцы умеют подгонять своих союзников. Да союзники сегодня и не особенно нуждались в понукании: они сами знали, что прорываться надо любой ценой, иначе — гибель. Они рвались к переправе бешено, они видели перед собой совсем близко, в каких-нибудь трехстах метрах, спасительный западный берег, видели мост, ведущий к нему, и шли напролом, не считаясь с потерями. Ложилась одна волна, скошенная огнем, на смену возникала вторая, третья, четвертая. А из лощины, где еще лежали густые тени ночи, безостановочно били пулеметы, сливая свои голоса в неровный протяжный рев. Фашисты надвигались. Впереди атакующих Никулин видел офицера с автоматом в руке.

В дело пошли гранаты — любимое оружие моряков. Земля загремела, вздыбилась перед фашистами. Но и сквозь эту стену грома, пламени, осколков прорвались они. Впереди был офицер с багрово-сизым лицом, без фуражки, с черными волосами, слипшимися на лбу.

Боевой порыв поднял Никулина, легко переметнул чет рез бруствер. «За мной!» — крикнул он, обернувшись к своим бойцам, и ринулся со штыком наперевес вперед. Офицер на бегу поднял автомат и выпустил очередь. Никулин отпрянул в сторону — пули прошли рядом — и, раньше чем офицер успел поймать его снова на мушку, метнулся длинным стелющимся прыжком, устремив перед собой штык. Офицер вскрикнул, схватился, перегнувшись, за винтовку. Штык пронзил его насквозь, и он рухнул. Четверо солдат, опоздавших спасти офицера, с озверелыми лицами насели на Никулина. Он пятился, отбиваясь, и полечь бы ему, да выручил Захар Фомичев. С ревом, с налитыми кровью глазами подскочил он, перехватил винтовку за ствол и пошел крушить тяжелым прикладом направо и налево, вмиг опрокинул двоих солдат, расколол череп третьему, а с четвертым управился сам Никулин.

Фашисты не выдержали рукопашной схватки — сдали, попятились, покатились. Бойцы, разгорячившись, кинулись было за ними, но голос Никулина вернул их в траншеи.

— Жарко! — сказал Никулин, вытирая рукавом бушлата потное лицо. — Ну, Захар, спасибо, не забуду век!

— А зачем лезешь? — сердито отозвался Фомичев. — Без тебя управились бы!

Он весь был еще полон боя, руки тряслись, губы подергивались, повязка на голове почернела от земли, дыма и пота.

Запись опубликована в рубрике Творчество с метками . Добавьте в закладки постоянную ссылку.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

+ fifty nine = sixty five