Иван Никулин – русский матрос.

Скоро она отошла, отогрелась и рассказала свою скорбную, страшную историю. Сегоднярассвете фашисты убили ее отца, мать, бабушку, сестру, увели корову, угнали овец, застрелили собаку Буянку и рыжего кота Гришку, подожгли хату. Сама девочка спаслась, убежав на огороды, — немцы стреляли ей вслед… Потом она шла, очень долго шла, замерзла и устала. Забрела в эти заросли, запуталась в них, решила лечь под кустом и умереть.

Моряки молча слушали ее рассказ, стараясь предугадать решение командира. Неужели пройдет он мимо, не заглянет в село, где так открыто и нагло бесчинствуют фашисты? Нет, не стерпит его морское сердце, не должно стерпеть, воздаст он фашистам полной мерой за эту девочку, за ее отца, мать, бабушку, сестру, за спаленную хату, за собаку Буянку и за рыжего кота Гришку — за все!

Маруся, кусая губы, отвернулась, пряча от командира глаза, полные слез. Тихон Спиридонович долго сморкался в свой грязный носовой платок. Папаша тяжело вздыхал и сопел угрюмо.

— Все слышали? — спросил Никулин глухим, отяжелевшим голосом. — Запоминайте, товарищи бойцы, крепче запоминайте, все это мы врагу в счет запишем!.. А что же они сказали, когда к вам в хату пришли? — обратился он к девочке.

Из дальнейших расспросов выяснилось, что позавчера ночью убежали из села двое пленных; отец девочки дал им хлеба на дорогу, а кто-то увидел…

— Пленные, говоришь? — Никулин оживился. — А много пленных у вас на селе? А немцев много? Танки есть у них? Знаешь — большие такие?

Девочка ответила, что пленных много, немцы держат их на скотном колхозном дворе. Танки были, но все ушли, теперь танков нет.

— Ну, товарищ начальник штаба, давай держать военный совет, — сказал Никулин, отойдя с Фомичевым в сторону. — Нам предстоит не какая-нибудь мелкая схватка, а самый настоящий бой с превосходящими силами противника.

— В первый раз, что ли? — отозвался Фомичев. — Все время так деремся — с превосходящими силами.

— Нужно проверить, сколько там фашистов, какие части. Без разведки соваться нельзя.

— Кого же пошлем? — спросил Фомичев.

Стали думать. Разведка предстояла опасная, для такого дела требовался человек надежный во всех смыслах.

— Крылов? — вслух размышлял Никулин. — Горяч больно, завалится… Жуков? От этого за десять шагов морем пахнет. Его по одной походке сразу признают.

— Давай-ка, товарищ командир, я сам пойду! — предложил Фомичев. —Дело вернее будет. К тому же я военную хитрость имею, она в разведке как раз пригодится.

На том и порешили. Фомичев, не теряя времени, сменил свой бушлат на старенький полушубок, надел заячий облезший малахай и сразу приобрел в этом наряде самый обычный колхозный вид.

— Правильная маскировка! — одобрил Никулин. — Чистый колхозник, черноземный человек. От морской воды, от соленой ничего не осталось.

— Душа морская осталась, товарищ командир, — улыбнулся Фомичев. — Душа — она ведь не бушлат, ее на полушубок не сменишь.

— А ты ее подальше спрячь, — посоветовал Никулин! — А то она как раз тебя и подведет.

— Не подведет! — с уверенностью ответил Фомичев. — Она у меня ученая, службу знает. Я так решил: в случае, если туго придется, таиться и бегать не буду. Пойду прямо к старосте. «Честь имею явиться, господин староста. Разрешите доложить — дезертир из рядов Красной Армии. Был под трибуналом, но только при отступлении красные нас в суматохе бросили, вот мы и разбрелись кто куда». Социальное происхождение спросят — кулак. Отец сослан, брат в тюрьме. Такого наплету, что семь верст до небес. Словом, завтра об эту пору ждите обратно.

— А если не придешь?

— Если не приду, тогда заказывай панихиду по моей морской душе. Значит, улетела она от меня, голубушка, надоело ей по сухопутью бродить.

Помолчав, он тихо и серьезно добавил:

— Часом случится что, напиши жене. Адрес я Папаше оставил.

— Напишу, — пообещал Никулин. — Ну, счастливой тебе удачи. До завтра.

— До завтра, товарищ командир! И пошел Фомичев прямо через кусты, держа курс на далекое взгорье, за которым пролегла большая дорога. И, словно память по себе, оставил на сердце у Никулина странную тяжесть.

 

РЫЖИЙ ФАРАОН

Осенний день кончился, отгорела и погасла мглистая заря, усилился холодный, резкий ветер.

Заботливый Папаша еще засветло нарезал огромный ворох камыша и соорудил низенький шалаш на четверых — для себя, командира, Маруси и девочки. В шалаше ветра не чувствовалось, от сырости спасала камышовая подстилка.

— Зимовать можно! — сказал Папаша, восхищенный своим творением. — Маруся, давай-ка дочку сюда!

Шурша камышом, он долго возился в темной глубине шалаша, укладывая девочку поудобнее, потом сам улегся рядом с ней и, утомленный, сразу уснул.

Никулин ушел проверять посты. Маруся одна сидела у входа в шалаш. Высокое небо веяло на землю сквозь рваные тучи морозным чистым холодом—дыханием иных миров. И горели в черно-сквозных провалах редкие звезды; вот одна звезда, красного призрачного мерцания, замутилась, потускнела, ушла в туман, а ей на смену, сияя и трепеща, вся в тонкой паутине лучей, выплыла другая — зеленовато-хрустальная, еще более призрачная и далекая. С тревожным нарастающим шумом шел по кустам ветер, затихал, притаившись, и опять поднимался, шевеля камыши за спиной у Маруси. А вдали, смутно окрашивая горизонт, стояло зарево: горели стога или ометы, а может быть, какое-нибудь село, подожженное немцами.

Очень тоскливо и неприятно было Марусе. Она от души обрадовалась, увидев неясно обозначившуюся в темноте длинную, сутулую фигуру Тихона Спиридоновича.

— Сумерничаете? — спросил он, присаживаясь рядом. — А командир уже спит?

— Ушел куда-то… Он, по-моему, никогда не спит. Я удивляюсь, как он с ног не валится.

— Ну, знаете, его повалить — дело трудное.

— Очень трудное, — подтвердила Маруся. — Он молодец у нас! Все у него ловко, быстро, крепко получается. Таких людей не много на земле — я первого встречаю. А ведь простой матрос.

— Матрос-то он матрос, да только не очень простой, — отозвался Тихон Спиридонович. — Совсем даже не простой.

— А как, по-вашему, он симпатичный?

— Вот сразу женщина сказалась! Да разве к нему это слово подходит — «симпатичный»?

— А все-таки?

— Он сильный человек, а сильные люди редко бывают симпатичными в общежитейском смысле,—поучительно ответил Тихон Спиридонович. — Сильным людям о своей симпатичности заботиться некогда, у них есть дела поважнее. Это вот я — симпатичный, так зато я и тряпка, — неожиданно закончил он с безнадежным, печальным вздохом.

Для Тихона Спиридоновича вся глубина этого признания заключалась в последнем слове, но Маруся, как истая женщина, именно это слово и пропустила мимо ушей, заинтересовавшись другим.

— А откуда вы знаете, что вы симпатичный? — засмеялась она. — В зеркало смотрелись?

— Я не смазливость, а содержание души имею в виду, — строго сказал Тихон Спиридонович. — А для души, как вам известно, зеркала еще не изобрели.

— Значит, другие вам говорили? Девушка, наверное?

Тихон Спиридонович сердито промолчал. Он было настроился для серьезного душевного разговора, а Марусе хотелось просто поболтать от скуки.

— Что же вы молчите? Ну, ясно, девушка!.. Интересно, блондинка или брюнетка?

— Точно затрудняюсь вам сказать, — неохотно ответил Тихон Спиридонович, внутренне досадуя на Марусю за ее девичье легкомыслие, вовсе уже неуместное в такой обстановке. — Сама она говорила, что блондинка.

— А ваши-то собственные глаза где были? — изумилась Маруся.

— Мои?.. Мои глаза при мне были, но я не обладаю способностью различать цвет волос по телеграфу.

— По телеграфу? Я что-то не понимаю, Тихон Спиридонович. Вы загадками говорите сегодня.

— Никаких нет загадок, просто смешная история и походит даже на анекдот. Если спать не очень торопитесь, я вам расскажу. Года три с половиной уже прошло. Попал я на этот разъезд, скучно мне на дежурствах по ночам — нет спасения! Вот мы с одной телеграфисткой и завели знакомство. Она дежурит на своем полустанке, я — на своем; всю ночь, бывало, стучим, переговариваемся. Сначала так, о разных пустяках, потом я комплименты начал ей выстукивать, она кокетничала в ответ: «Вы, наверное, очень симпатичный, опишите мне свою наружность». А чего я буду описывать, если голова у меня рыжая и глаза как бутылочное стекло…

— И ничего подобного! — сказала Маруся. — Глаза у вас хорошие.

— Какие уж там хорошие!.. Словом, не захотелось мне свою наружность описывать, а тут на столе у меня рядом с аппаратом лежал роман писателя Георга Эберса… Не читали? Он больше о Египте пишет, о фараонах разных, и в этом романе один фараон был у него описан — очень красивый мужчина! Я, долго не думая, все и содрал, только слова немного переставил. Ну, ясно, произвел впечатление: лицо смуглое, матовое, обрамленное черными прядями, глаза как черные огни и все прочее в том же духе. А потом девушка моя начала свою наружность описывать. Она честно описывала, без литературы, у нее получилось не так картинно, как у меня, но все же самое главное я уловил. Так мы всю зиму и разговаривали, и уж до того дошли, что насчет перемены судьбы начали толковать. Вкусы у нас вроде сходятся, взгляды на жизнь одинаковые, характеры тоже сходятся. Она передает однажды: «Возьмите отпуск на три дня и приезжайте! Жду. А если не приедете, значит все это с вашей стороны был один только пустой разговор от скуки». Тут я и опомнился: хорош, думаю, фараон явится — рыжий!

Он свернул папиросу и, усмехнувшись, добавил:

— Между тем из истории известно, что в Египте рыжих людей презирали и даже не пускали их в города… Извините, я в шалаш залезу покурить, а то на воле командир запретил.

Он забрался в шалаш и, припав к земле, чиркнул спичку. На Марусю потянуло табачным дымом.

— Ну и что же дальше? — спросила она.

— А ничего… Не пускали — и все. Живи где-нибудь в пустыне под пирамидой, раз ты рыжий…

— Да я не о том. Я спрашиваю — поехали вы или нет?

Тихон Спиридонович долго, с излишним усердием раскуривал папиросу. — Нет, не поехал.

— Так я и знала!

— А зачем бы я поехал? Срамиться?

— Может быть, ей бронзовые волосы больше бы понравились, чем эти, как их, фараонские, египетские?

— Здесь не в египетских волосах дело, а в моем характере, — сказал Тихон Спиридонович, поворачивая разговор на свою любимую тему. —Хотел поехать, да напали разные сомнения. Жениться? Никогда не был женатым — боязно… В общем, характер мой все дело смазал.

— Странный вы человек, — вздохнула Маруся. — Сами себе жизнь портите.

— Не я порчу, мой характер мне жизнь портит. Чувствую, погубит он меня когда-нибудь.

— Да почему же у других людей этого нет? — воскликнула Маруся. — Вы посмотрите на моряков!

— Это дело совсем особое — моряки! — оживился Тихон Спиридонович. — Если бы меня смолоду взяли во флот служить, я бы совсем другой характер имел. Моряки — они все в одном кулаке! В море, на корабле, — вместе, на суше — вместе. Петя за Ваню держится, Ваня за Степу, а Степа за Васю. Моряку робеть нельзя: он у товарищей на глазах, ему с товарищами, сколько лет еще кашу из одного котла есть. А мне в одиночку жить пришлось, вот и получился такой характер, что сам не рад.

— Вы теперь человек военный, — напомнила Маруся. — Вам надо свой характер менять.

— Надо, конечно. Только с какого боку приниматься?

— Вы должны в себя поверить, — решительно сказала Маруся. — Бросьте думать, что вы хуже других, это самые вредные мысли. Да вы и на, самом деле ничуть не хуже! И девушек напрасно вы боитесь, бегаете от них. Вы с моряков берите пример — они веселые, смелые! От девушек не бегают и немцев не боятся.

Тихон Спиридонович обиделся.

— А что, я немцев боюсь, по-вашему? Я никого не боюсь и от девушек вовсе не бегаю.

— Как же так не бегаете? Вы даже меня сторонитесь.

— Неправда! — возразил Тихон Спиридонович с горячностью. — Я, наоборот, слишком часто с вами разговариваю. Прошлый раз командир и то заметил, что я ухаживаю…

Тихон Спиридонович прикусил язык, сообразив, что нечаянно проговорился, но было уже поздно: Маруся на лету схватила роковое слово.

— Да вы разве ухаживали? — спросила она, а в голосе так и светилось женское лукавство, — Представьте, я даже не заметила… Вот видите, какой вы робкий.

— Собственно, я не так выразился… Я ничего… без всяких намерений, — в сильнейшем замешательстве забормотал Тихон Спиридонович. — Это командир так подумал.

Маруся вдруг рассердилась.

— Командир, командир! Подумал, заметил, покосился… А вы сразу — в сторону, в кусты!.. Подумаешь, какое дело, пускай думает, себе все, что хочет! Он мне, во-первых, не муж, а во-вторых, зачем у него обязательно на глазах? Можно так ухаживать, что он и знать ничего не будет.

Тихон Спиридонович, не ожидавший столь крутого и решительного поворота, окончательно смутился, начал бормотать и мямлить. Сразу вспомнил, что его ждут, заторопился и ушел. А Маруся, очень довольная тем, что ей удалось смутить кроткого Тихона Спиридоновича и нарушить его душевное спокойствие, посидела еще немного, посмотрела, тихо смеясь, на звезды и легла спать. Ей было тепло и уютно в шалаше, рядом с девочкой, за широкой спиной Папаши, который заливисто храпел, положив голову на свой мешок с деньгами. ,

Никулин, вернувшись, застал в шалаше сонное царство. Тихонько, чтобы никого не потревожить, он лег у входа, накрылся бушлатом. Но уснуть не мог, томимый тревогой за Фомичева. Тревога эта, днем глухая и неясная, к ночи обострилась так, что впору было Никулину самому идти в занятое немцами село к Фомичеву на выручку.

Тщетно успокаивал он себя и даже ругал — тревога, усиливаясь, переходила в уверенность, что там, в селе, с Фомичевым стряслось неладное.

  

ЯКОРЬ ПОГУБИЛ

Не зря томился Никулин, не зря чуяло беду его сердце. Фомичев попался.

Он все предусмотрел, отправляясь в разведку, об одном только позабыл — о татуировке на груди и руках. Татуировка и выдала его немцам с головой. Кто поверит человеку, что он природный колхозник, если во всю грудь у него красуется корабль, извергающий клубы дыма из пушек, а на правой руке, пониже локтя, изображен якорь, перевитый могучей цепью?

И сейчас, в глухую полночь, когда Никулин, измученный бессонницей, ворочался на камышовой подстилке, глядя в темноту широко открытыми, тоскующими глазами, начальник его штаба, Захар Фомичев, в разодранной рубахе, без шапки, босой, в синяках и кровоподтеках после допроса, сидел в холодной темной бане, прислушиваясь к шагам и кашлю часового за дверью.

Погубил Фомичева якорь. Вначале разведка шла очень ладно. В селе, помимо фашистских солдат, были и местные жители, не успевшие уйти, и застрявшие здесь проезжие колхозники, у которых оккупанты поотбирали лошадей и волов. Затерявшись в этой пестрой толпе, Фомичев, не возбуждая подозрений, быстро разузнал все, что требовалось: фашистов в селе не больше двух рот, скотный двор, где содержатся пленные, находится на западной окраине села. Неподалеку устроен склад горючего: видимо, оккупанты поджидают в скором времени танки. Фомичев разведал подходы к селу и уже собрался в обратный путь, но захотелось ему пить, и он завернул к колодцу. Когда он поднял тяжелую бадью и жадно прильнул к ней губами, рукав полушубка задрался и якорь выглянул. А на беду оказались рядом какие-то фашисты, которым такие якоря были очень памятны еще с Одессы, и Севастополя. Залопотав, загалдев, они поволокли Фомичева в комендатуру, к офицеру.

Офицер говорил по-русски и обходился без переводчика. Выслушав Фомичева, едко усмехнулся.

— Я вижу, ты есть большой мастер говорить сказка для дурак… Но мы не есть дурак, а ты не есть бауэр, колхозник. Какой корабль ты служил?

Закончился допрос избиением, в котором принял участие и сам офицер. Фомичева заперли в бане, предупредив, что если и завтра он ничего не скажет, его расстреляют.

Фомичев много раз бестрепетно смотрел смерти в лицо, а сегодня всерьез испугался. До последней минуты он все еще надеялся, что удастся как-нибудь выкрутиться, но когда дверь бани закрылась за ним, понял: кончено!.. Значит, погиб черноморский моряк Захар Фомичев, и зря погиб, без толку, без пользы! Никому не пригодятся теперь сведения, собранные в разведке, незавершенным останется счет фашистских голов.. Думал о сотне, а набрал только полтора десятка. Плохи твои дела, Захар Фомичев, совсем плохи!

Ночью он плакал тяжелыми, скупыми слезами. Значит, он должен умереть, а фрицы, искалечившие его жену, убившие его детей, останутся жить? Он не смог защитить свою семью, был далеко в это время. Единственное, что осталось ему в жизни, — месть! Значит, не будет мести, ничего не будет? И, чувствуя свое бессилие, мучась сознанием величайшей несправедливости в своей судьбе, Фомичев плакал от нестерпимой обиды, она так теснила и жгла его сердце, что впору было завыть, удариться о землю головой!

Утром его снова повели на допрос. Он отвечал на все вопросы молчанием, готовясь в душе к смерти. Но офицер, видимо, не потерял еще надежды. Очнулся Фомичев опять в бане, с трудом открыл правый глаз. Левый, синий и заплывший, не открывался. Он ощупал рассеченный плетью лоб, поднялся и сел на скамейку, стараясь вспомнить, чем кончился допрос. Его начали бить, это он помнил, а потом — провал в памяти, какой-то черный туман. Фомичев хотел прилечь — и застонал: каждое движение режущей болью отдавалось по всему телу.

В крошечное окошечко синевато-дымным лучом светило солнце, за стеной кудахтали куры — там, на воле, было утро, солнечное, яркое, с легким морозцем, опушившим края очеретовых крыш. «Ждут меня ребята! — подумал Фомичев. — Не дождутся… Эх, товарищ командир, прощай, не увидимся!»

…Но командир Никулин думал иначе. Не в морских обычаях бросать товарища в беде. Никулин решил направить в село вторую разведку, чтобы к. вечеру получить необходимые сведения, а ночью ударить, разгромить врага и освободить Фомичева, если он еще жив.

Так же думали все остальные моряки. К Никулину приходили уже и Крылов, и Жуков, и Харченко с просьбой пустить их в село. Никулин медлил, понимая, что вторая разведка очень трудна и опасна. Захватив Фомичева, немцы, конечно, насторожились, и теперь послать к ним можно такого человека, который видом своим не внушает никаких решительно подозрений.

Кочегар Алеха?.. Тихон Спирндонович?.. Папаша?.. Да, пожалуй, придется послать Папашу: все-таки усы, борода, седина в голове… Но пахнет матросом от него, что хочешь делай, а пахнет!..

— Товарищ командир! Никулин повернулся и увидел Марусю.

— Можно мне поговорить с вами, товарищ командир?

— О чем? Я занят сейчас.

— Быстро! В две минуты, — заторопилась Маруся. — У нас в отряде все бойцы за Фомичева очень беспокоятся.

— Знаю. Сам беспокоюсь.

— Говорят, послать кого-нибудь надо.

— Знаю. Об этом и думаю.

— Товарищ командир, пошлите меня.

— Вас? Подобная мысль до сих пор не приходила Никулину в голову. Быстро и горячо, не давая ему опомниться, Маруся заговорила:

— Почему вы так удивились? Товарищ командир, я давно хотела сказать — вы как-то странно смотрите на меня… без доверия. Мне обидно, товарищ командир, очень обидно! Вот и сейчас… Ну что из того, что я женщина? Лучше даже. На женщину меньше подумают, что из партизанского отряда. Скажу — ищу ребенка. В мешке у меня жакетка есть, юбка, туфли — все есть! А так я не могу, товарищ командир, без дела в отряде. Товарищ командир, пошлите меня!

В ее голосе было столько порыва, надежды, искренней обиды, что Никулин задумался. В самом деле, трудно было найти более подходящего разведчика.

— Дело очень уж опасное, — нерешительно сказал он.— Сложное дело! Смелость требуется, хитрость…

Запись опубликована в рубрике Творчество с метками . Добавьте в закладки постоянную ссылку.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

seventeen + = twenty two