Тимур Зульфикаров. Первая любовь Ходжи Насреддина.

Маленький табиб бегает, носится, скачет, как осен¬ний кузнечик, вокруг карагача и кровожадно кричит:
— Бейте, бейте шайтана! Не жалейте его!.. Лучше пусть он умрет — но спасется!.. Бейте шайтана!.. Еще в девятом веке шейх Абу Бек Мухаммед ибн Закарийя ибн  Яхья Рази относил любовь к тяжелым болезням! И советовал такие лекарства, как длительный пост, переноска больших тяжестей, долгие, изнурительные путешествия…
— Но палки-то, палки разве он советовал? — кричу оглохшему табибу, стараясь разорвать веревки.
— Палки — это лекарство от всех болезней! Самое лучшее! Оно изгоняет все недуги! Терпи, терпи, сынок!.. Если останешься живым — будешь настоящим мужем!.. Бейте,  бейте его!.. Гоните шайтана!.. Ай, хорошо!..

Айе! Ему-то хорошо, но мне тяжело. Уже нет сил кричать, и я шепчу:
—  Сухейль, я люблю тебя. Я приду пить арычную воду…

У меня глаза закрываются, засыпают. Уже…
Айе!..
Опять две хищные рысьи старухи с полыхающими узкими дамасскими бритвами в руках догоняют меня… в высоких, немых, сонных песках, песках…
Догоняют… Рядом уже… Я слышу шелест бритв…

Но!..

Но тут чьи-то мускулистые гибкие руки разрывают веревки и густой голос говорит:
— Эй, правоверные! За что вы бьете его?.. За то, что он полюбил девушку?.. А вам завидно?.. Вы забыли?.. Скучно вам жить?..
Это кишлачный богатырь, кузнец Рустам-палван.
Он освобождает меня, и толпа вокруг замирает.
Я, ша¬таясь, отхожу от дерева. Спина затекла. Не могу разогнуться… Потом разгибаюсь… Надеваю свой чапан жениха. Руками сбрасываю, сметаю, снимаю с горящей своей спины муравьев…
Смешно!.. Зачем меня били!..

— За что тебя били, Насреддин? — мрачно спрашивает Рустам-палван, и я вижу, как сизые жилы на его руках тяжелеют, набухают, волнуются.
— Не знаю… Скучно людям в нашем кишлаке… А тут хоть какое-то развлечение,— улыбаюсь я.— Дехкане работают на полях, а лентяи ищут себе иную работу…

— Мы хотели его вылечить. Изгнать из него болезнь… Шайтана изгнать! — тяжело дыша и засовывая под язык щепотку насвая-табака, говорит Ильяс-махдум.
Он улыбается, обнажая мелкие свои кошачьи зубы…
— Устали, домулло?..
— Да… Трудно выгонять шайтана!.. Много сил требуется! Много палок!.. Устал я… Печень болит…
— Лекарь лечит других людей, а от своей болезни не знает лекарств!..
— Но есть одно всеобщее лекарство, домулло. Вы сами говорили о нем. Самое лучшее лекарство. Оно изгоняет все недуги… Оно называется «палки»!..

Айе! Ильяс-махдум поздно учуял смысл моих слов, но, учуяв, он с юношеской прытью бросился бежать от нас, подобрав полу своего белого бухарского полотня¬ного чапана и поднимая пыль.
Тогда я поднял с дороги одну из палок и побежал вслед за табибом под свист и улюлюканье толпы.
— Домулло! Глядите, лекарство само преследует больного!.. Айе!..
Домулло, зачем вы так быстро бежите?.. Поднимаете пыль!.. Чихаете!..
И ваш новый благородный полотняный чапан покрывается дорожной нехорошей пылью!
Ай, домулло!.. Разрешите мне выбить ваш чапан этой недостойной палкой… Избавить его от пыли… Мне жаль ваш чапан, домулло!.. Разрешите немного выбить, выколотить пыль из него…
И не бегите так быстро!.. Чем быстрее вы бежите, тем больше пыли на вашем чапане и тем сильнее приходится бить ваш чапан палкой!..
Ах, домулло!.. Хватит!.. Бегите дальше… Моя палка устала. Прощайте, поставщик кладбищ!..— кричу я ему вслед.

Я отстаю, бросаю палку, но белая, пыльная, полотняная спина Ильяса-махдума еще долго и уныло маячит, мается вдали… среди поднявшейся дорожной пыли.
Он прекрасно бегает, этот табиб!.. У него юные, сайгачьи ноги. А мозг сонный, неповоротливый, бараний…

— Сухейль, Сухейль, я люблю тебя… Я приду пить арычную воду…
У меня уже нет сил кричать, и я шепчу.

—  Арык течет, ака… Сухейль ждет, ака…
Арык течет — Сухейль ждет!..

Ррустам-палван догоняет меня. Осторожно берет за плечи.
— Пойдем ко мне в кузницу. У тебя спина как треснувший перезрелый ходжиильгарский гранат… Пойдем. Помажем ее ирбитской целебной мятной мазью…

Я покорно иду за Рустамом-палваном.
Ему всего двадцать лет, но он похож на взрослого опытного мужчину. У него жена Гуль-парчин и двое детей…

— Сухейль, я люблю тебя…

В кузнице Рустам-палван сильными руками втирает мне в спину ирбитскую пахучую мазь.
Спина моя становится мягкой, скользкой. Не горит уже…
Потом Гуль-парчин приносит подогретую бузу в тыквенном сосуде и пару раскрашенных кленовых чашек.
Рустам-палван процеживает бузу сквозь тонкий платок и наливает в чашки.
Мы пьем бузу. Пьем…
— Хорошая буза? — улыбается Рустам-палван.
— Хорошая… Но я люблю Сухейль!.. Но я люблю арычную воду!..
— Не знаю, как помочь тебе,— сокрушается богатырь…

Низенькая дверца кузницы открыта, и я вижу пыльную нашу пустынную унылую кишлачную дорогу.
Мы пьем бузу, и я гляжу на дорогу.
Эта пустынная малая родная дорога уходит вдаль и там вливается, впадает в Великий Шелковый Путь.
Меня так часто тянуло уйти по этой дороге…
Мальчишкой я несколько раз убегал по этой дороге, но отец находил, настигал меня на своем верном аль Яхшуре…
И странно, что Мустаффа-ата никогда даже не ругал меня за бегство, а только мрачнел и. молчал, а за другие проступки наказывал… Почему?..

А меня все тянуло на Великий Путь…
Там бредут большие караваны в тысячу верблюдов!..
Там языки чужие, дальние, многие…
Там города кишащие…
Кишлак мой родной мал мне… Птенец уже вырос, и крылья его больше гнезда… И гнездо опостылело… И гнездо уже обвалилось, разрушилось от дождей и ветров и сиротливо чернеет, свисает, тянется в нагих осенних ветвях…
Но Сухейль!.. Я люблю тебя!.. Я не уйду на Великий Путь…

— Пей бузу, Насреддин! Лучше тебе стало?.. Спина не болит?..
— Нет, Рустам-ака… Спина не болит. Кости не болят. Тело не болит. Голова не болит. Но что-то болит. Жжет!.. Что?.. Что еще в человеке остается, кроме тела, головы, костей?.. Что же болит так?.. Жжет, ака…
— Одни говорят — сердце, другие — печень…
— Не болит у меня ни сердце, ни печень… Что-то другое болит… А что?.. Не знаю… Когда били меня камчой и палками, легче было… Может, прав был табиб Ильяс-махдум… Легче было, когда били, а теперь опять жжет, ака… И что болит?.. Не знаю…
— Душа, наверное…
— А что такое душа?..

И тут они слышат крик:
— Хак!.. Ху!.. Дуст!.. Хак!.. О, возлюбленный Боже!.. Ай, душу жжет!.. Горит душа от любви!.. От любви к тебе… Душа горит!.. Жжет!

— Айе!.. Еще один влюбленный!.. Рустам-ака, позовите его сюда, этого старика дервиша!.. Певца!.. Маддоха!.. Хафиза бродячего!.. У него тоже «горит и жжет»… Пусть он скажет, что горит и жжет… Позовите его, ака!..

По кишлачной дороге бредет слепой дервиш-каландар.
На маленькой усохшей его голове едва держится дервишский остроконечный колпак-кулох.
В руках у него сосуд-кашкюль для сбора подаянья и грушевый почерневший посох с металлическими кольцами. Кольца тихо и печально позвякивают, как колокольцы прохожего каравана…

— Бобо, пойдемте к нам… Отдохнете… Выпьете домашней бузы… Мы наполним хлебом и халвой ваш кашкюль… Пойдемте, бобо…— Рустам-палван осторожно берет слепого за руку и ведет его к кузнице.
— Спасибо, сынок… По твоему голосу я чувствую, что ты человек божий, добрый. А сказано в Священ¬ной Книге: И не забывай о странноприимстве, ибо под видом странников могут прийти ангелы!.. И Хызр святой — покровитель путешественников — может прийти в дряхлом зеленом чапане путника-дервиша…

Насреддин и Рустам-палван усаживают старика на толстую ургенчскую курпачу, подкладывают ему подушки под спину.
Гуль-парчин приносит медный кумган и тазик, и старик моет руки.
Потом он быстро шепчет молитву сухими узкими своими губами…
Потом долго, медленно, смакуя каждый малый глоток, пьет бузу…
Молчит…
Какая-то далекая улыбка появляется на слепом его лице, изрытом оспой и морщинами…

— Добрые люди, вы хотите что-то спросить у меня?.. Я чую… Спрашивайте…
— Бобо, вы пели, взывали, кричали, что душа ваша горит от любви…
И моя душа тоже горит!..
Но что такое душа и где она, бобо?.. Может, можно и ее помазать целебной ирбитской мазью, чтоб не болела, не жгла… Как побитую мою спину…
— Ты любишь девушку?..
— Да, бобо…
— Она и есть твоя душа. Соединись с нею… Она — вода на твой огонь…
— За эту воду меня уже дважды избили, бобо…
— Тебя притесняют?.. Тебя оскорбляют?.. Ну что ж… Таков этот свет… Побивают камнями плодовое дерево. Бесплодное — нет…
Будь плодовым деревом, сынок!.. До самой смерти!..
— А вы были плодовым деревом, бобо?..

Слепой опустил голову. Усохшую, белую, маленькую голову в дервишском пыльном нелепом колпаке-кулохе…
Прошептал:
— Был, сынок… Но люди оббили все мои плоды… И глаза не пощадили…

Старик плакал… Слезы текли из слепых глаз…
Странно… Я никогда не думал, что слепые могут плакать… Что слезы льются и из слепых глаз…
Странно…
О Боже, что за земля?.. Что за люди?.. Что за страна, где и слепцы плачут?..

— Бобо, разве не трахома съела ваши глаза?..
— Нет… Эмирский палач умело, ловко выколол, вычерпал, вытеснил, выдавил, выпустил их из орбит ореховыми тонкими стрелами…
Я видел, как в последний раз мои глаза текли по ореховым точеным заостренным палкам… Видел в последний раз, как текли мои глаза… Уходили по ореховым гладким палкам…
Палач был умелым… Даже боли не было… Глаза ушли…
— За что, бобо?..
— Мои глаза с детства очень много видели… Они не были ослеплены любовью, как твои…
И потому они видели нищую нашу землю… убогие кибитки-мазанки… худых дехкан на чужих полях… баев с камчами… эмирских тучных стражников-сарбазов… и кишлачных босых и в декабре детишек с рахитичными сизыми животами, похожими на купола богатых мавзолеев…
Ай, эти невинные маленькие люди!.. Я благодарю Аллаха, что больше не вижу их…
В нашей стране лучше всего быть слепым…
И те, кто имеет глаза, притворяются слепыми…
А я все чувствую… все вижу лучше зрячих…
Я слепец, но я открываю глаза зрячим…
Я говорю, кричу, пою, воплю на всех дорогах, что Аллах создал всех людей равными
Ведь святой Омар ибн уль Харис говорил, что сам пророк Мухаммад по смерти своей не оставил ни динара, ни дирхема, ни раба, ни рабыни, ничего другого, кроме старого мула, оружия и лука…
У меня слабые малые хилые руки… Они не в силах поднять даже кетмень…
Но я борюсь языком, словом…

— А надо бороться кетменем,— мрачно сказал Рустам-палван.
— Надо бороться и кетменем и языком,— сказал Насреддин…
— Язык сильнее кетменя…
— Любовь сильнее и кетменя и языка!.. Я люблю Сухейль!.. Я хочу пить арычную воду!..
— Эх, сынок, слепой ты!.. Любить в наше время — се равно что птице слепо класть яйцо на караванной пыльной проезжей дороге иль строить, вить гнездо в осенних холодных ветвях нагой белой айвы.
Прошел караван — и копыто верблюда смяло, убило, удавило невинное беззащитное яйцо.
Налетел ветер — и гнездо распалось, рассыпалось, разлетелось, развеялось…
По¬гляди на эти глиняные столетние слепые кибитки, на эти нищие низкие глухие саманные дувалы… На этих детишек с коровьими печальными очами…
Разве мож¬но тут любить?.. Разве можно?..

— Да, бобо!.. Можно!.. Даже Великий Шелковый Путь зарастет колючкой и саксаулом, если новые и новые караваны не пойдут по нему…
— Пусть зарастет колючкой и саксаулом, если это Путь Зла! — яростно закричал дервиш и схватился за свой посох, и печально отозвались, запели металли¬ческие кольца…
— Нет!.. Нельзя истребить Путь Жизни!.. Нельзя отдавать его колючкам, черкезу, тандыму и саксаулу!..
— Ты слепой, дурной… Ты вешний, ярый, хмельной, оглохший бычок… Мне жаль тебя… Жаль… Но в твоих незрелых, мутных словах есть соль — осадок мудрости… Я люблю и прощаю тебя, сынок… Пусть подольше не проходит твой хмель!.. Бычок!.. Не споткнись раньше срока!..

…И тут я вспомнил, как мой отец одним ударом кулака укладывал в траву разыгравшихся хмельных травяных луговых бычков и как лежали они в траве, сваленные, сбитые, тихие, одурманенные, вялые, далекие… Покорные, сломленные…
Но!

— Бобо!.. Я люблю Сухейль!.. Я хочу пить арычную глиняную полевую дикую воду!.. Помогите мне!.. Она ждет меня!.. Арык течет — Сухейль ждет!.. Помогите мне!..

— Я помогу тебе, Насреддин… А пока берись за мехи! Цепь ковать будем!.. Берись, бычок!.. Ночью полезем на крепостную стену…
Это сказал Рустам-палван.

Ночью!..
Сухейль!..
Ночью!..

НОЧЬ!
                                       …Ибо сильна, как смерть, любовь!..
                                          Песнь песней

Айе!.. Сухейль!..
Ночь!.. Ночь!.. Ночь!.. Ночь!..
Уже, уже ночь!..
Айе!.. И дождь!.. Дождь!.. Дождь!.. Дождь!..
Зачем, зачем дождь?..

…Мы, с Рустамом-ака бежим, бежим, крадемся по осеннему плывущему, ползущему хлопковому темному волчьему полю…
Падаем, раздираем лицо о тусклые острые голые кусты-гузапаи.
Дождь осенний холодный… Волчий дождь… Нехороший…
Поля ползут… Сосут… Расходятся под ногами… Разбредаются…
У меня в мешке свежая, еще не остывшая, длинная тонкая цепь. Теплая еще от ковки… На конце цепи острый крюк, чтобы зацепиться за крепостную стену…

Ночь!.. Дождь!.. Темные, топкие, необъятные поля, поля, поля…
Айе!.. Ночь!.. Сладкая!..
Уже!..
Айе!.. Дождь!.. Горький!..
Зачем?..

Но цепь, цепь теплая!.. Свежая!.. Она спасет!..

— Сухейль?.. Ты ждешь?..
Где крепость?.. Где твоя Офтоб-кала?..
Где твои стены высокие?..
Где твой белый жемчужный парчовый уйгурский чекмень?..
Где красные сафьяновые йеменские тихие ичиги?..
Где темные крупные, крупные гранатовые бусы?..
Где птичья быстрая головка со сливовыми глазами?..
Айе!..
Где?..

Опять у меня во рту суховей!..
Опять две рысьи низкие беззвучные старухи с полыхающими дамасскими узкими долгими шелестящими бритвами в руках настигают, настигают меня в топком изумрудном рисовом родном солнечном поле, поле, поле…

Ночь!.. Дождь!.. Бежим!..
Цепь в мешке теплая, свежая!..

—  Ака!.. Мы не заблудились? — кричу я в дожде.
—  Нет, бычок. Я знаю дорогу. Скоро уже. Тебе не холодно, бычок?..
—  Нет, ака. Я люблю Сухейль!.. Она ждет!.. Она сидит в ветвях айвы… И ждет!..
—  Она птица?..— смеется Рустам-палван.
—  Да. Она айвовая птица. В первый раз я увидел ее во сне…
— Ладно. Не промокни, не простудись, а то твоя птица не сможет обнять тебя… Она же птица, а не рыба…

Рустам-палван смеется.
Я вижу перед собой в темном тесном дожде его вольную, добрую спину, и от этой спины мне становится спокойно и тепло среди осеннего ночного ползущего неверного поля…

Ночь!.. Дождь!.. Сухейль, ты где-то рядом!..
Скоро, Сухейль!..

Айе!.. Вот она!.. Офтоб-кала!..
В дожде перед нами неясно и сыро вырастает крепостная высокая стена. Высокая!.. С нее стекает глиняная густая дождевая вода. Вязкая эта вода несколько раз сносит нас… Уносит от громады стены…
Стоим. Замираем. Прислушиваемся, но никого не слышно в ночном безлюдном волчьем дожде…
Крепость спит… Жизнь хмельных ее обитателей уже ушла в пьяные сонные подушки и ковры… Да!.. Тихо!..
Только дождь сечет саманные глухие стены…
Только дождь сечет ночные поля…
Только дождь сечет нас…

Рустам-палван берет у меня мешок, вынимает тонкую долгую, теплую еще от недавней ковки цепь с острым крюком и, сильно раскрутив ее над головой, швыряет вверх…
Крюк цепляется о скользкий текучий край стены, срывается и падает вниз, едва не ударив нас…
Потом он еще раз бросает крюк вверх…
Но ему не везет. Он слишком сильный…

Тогда я бросаю крюк, и он сразу крепко входит намертво врезается в стену…
— Молодец,   бычок! — улыбается  Рустам-ака.—. Раз ты так ловко закинул тяжелый крюк, можешь смело лезть на дерево к своей девушке-птице!.. Давай!.. Влезай по цепи!
— Спасибо, ака!.. Возвращайтесь в кишлак… Спасибо за цепь!..
— Ладно, бычок…

…Я долго лезу, карабкаюсь по мокрой, скользкой цепи. Цепь режет мне руки. Продрогшие судорожные ноги мои бьются, маются, топчутся, скользят о сырую текучую тупую стену.
Долго я лезу…
Но вот я уже сижу на стене… Перебираю, поднимаю цепь с земли и спускаю, бросаю ее в крепостную дождливую зияющую тьму…
Спускаюсь, съезжаю по цепи вниз… Цепь рвет, мучит кожу на ладонях и пальцах, но я не чувствую этого.

Айе!.. Я в крепости!..
Сухейль, где ты?..

Я бегу по мокрому тяжкому айвовому саду.
Уже не золотятся в дожде тесные шершавые поздние телесные плоды…
Уже не золотятся…
Уже все айвы сошли, упали, упали с холодных дымчатых мерлых ветвей…
Уже упали!..
Только в дождливых ветвях темнеют, тянутся, осыпаются мокрыми соломинками разбухшие пустынные птичьи гнезда…
И тут я вспоминаю дервиша-слепца: Любить в наше время — все равно что птице слепо класть яйцо на пыльной проезжей караванной дороге иль строить, вить гнездо в осенних холодных тайных ветвях нагой белой айвы…
Прошел караван — и копыто верблюда смяло, убило, удавило невинное хрупкое, беззащитное яйцо…
Налетел дождливый ветер — и гнездо распалось, рассыпалось, разлетелось, развеялось…

…Но нет!..
Я бегу по мокрому ночному саду!..

— Сухейль!.. Сухейль… Где ты?..

Я бегу по саду. Я ищу свое гнездо. Я ищу тебя, Сухейль!.. Где ты?..
Айе!.. Вот арык… Он разбух, развалился, расширился от дождя!.. Я бегу вдоль арыка… по арыку…
Арык стал рекой!.. Темная острая большая гибельная вода доходит мне до коленей… до живота… до горла…

— Сухейль!.. Где ты?.. Где твое дерево?.. Твое гнездо?..
Я люблю тебя, Сухейль!.. Люблю!.. Люблю!.. Люблю!..
Арык стал рекою, Сухейль!..

Я плыву, плыву, тону, тону, тону, тону в арыке, в реке…

— Сухейль, Сухейль, я пришел пить арычную воду, арык стал рекой!..
Сухейль, где твое дерево?.. Где ты?.. Где твое гнездо?..

Я плыву, тону в арыке…

Айвовая золотая немая кочующая птица, птица льнет к шершавым, золотым, душным, душистым поздним, забытым айвовым плодам, плодам, плодам…
Задевает их… Роняет…
Сонная птица льнет к сонным на¬поенным плодам!.. Льнет… Вьется… Бесшумная птица айвовая, золотая в золотых, золотых плодах… Жгучая!..

Я плыву, тону в арыке…

— Сухейль, где ты?.. Я пришел пить арычную воду, а арык стал рекою!..
Где ты, Сухейль?..
— Я здесь, ака… Я думала, что вы не придете… Дождь такой густой, темный!..
— Я пришел, Сухейль… Но арык стал рекою… Я думал, что ты не будешь ждать меня, Сухейль…
— Арык течет — Сухейль ждет… Река течет — Сухейль еще больше ждет!..
Я с трудом вылезаю, выплываю из ночной глиняной реки…
Вот оно, дерево Сухейль!.. Это ее голосок — лепесток дикой вешней алычи падает в дожде…

Дерево одиноко стоит среди реки… Айва нагая!.. Одинокая!..
— Сухейль, можно к тебе на дерево?.. Тут мокро… вода большая… Можно, Сухейль?.. Тут река… Можно?..
— Да, да, ака… Идите сюда… Тут сухо…

Я лезу по мокрому узловатому стволу айвы. Лезу наверх.
Руки и ноги мокрые, дрожат.
Чего они дрожат?..
На ветвях стоит деревянная бухарская суфа, над нею крыша из камышовых плотных плетеных циновок. Дождь не проходит сюда.
Тут сухо, тихо…
Сухейль сидит… Тихая на тихой суфе…
Сухейль глядит… Тихая!..
Глаза сливовые молят!.. О чем молят?.. Я не знаю. Не знаю я…

Дождь мягко и сонно сыплется, шелестит, шуршит о камышовые циновки.
Я весь мокрый. Я плыл в реке. Я весь дрожу…
На тихой деревянной бухарской суфе…

Тогда она говорит… Шепчет. Шелестит… Ласкает…Лелеет…
Тогда она говорит…
Говорит…

А я дрожу и гляжу на ее узорчатые тихие неслышные йеменские красные сафьяновые ичиги… на длинный жемчужный парчовый уйгурский чекмень… на рубиновое аксамитовое платье… на гранатовые крупные бусы, бусы, полыхающие темным глубоким колодезным неспокойным огнем… на бусы гляжу… на губы — разлившиеся полные реки… на сливовые беззащитные глаза… на золотую ковровую айвовую тюбетейку… на птичью маленькую головку…

Дождь мягко и сонно сыплется, шелестит, шуршит, льнет к камышовым циновкам…
Тогда она говорит:
— Ака, вы промокли… Ака, вы дрожите… Ака, вы заболеете…
Ака, а у меня нет ни горячего чаю, ни вина…
Ака, вы должны согреться… Ака, я не знаю, как вас согреть…
Возьмите мой чекмень, ака…

Она снимает с себя жемчужный чекмень и протягивает его мне…                  „

— Не надо, Сухейль… Мне не холодно… Это арык стал рекою…
— Вам холодно, ака… Вы весь дрожите…
Возьмите мои ичиги, ака…

И она снимает с ног ичиги и протягивает их мне…

— Не надо Сухейль… Мне не холодно… Арык стал рекою…
— Вам холодно, ака… Закутайтесь… Вы весь дрожите…
Возьмите мое платье, ака… Оно теплое, как одеяло…

И она снимает с себя тяжелое рубиновое аксамитовое платье…

— Не надо, Сухейль!.. Я не от холода дрожу!.. Это арык стал рекою…
— Возьмите тюбетейку, ака… И бусы тоже…
— Не надо, Сухейль!.. Зачем мне бусы?.. Зачем бусы?.. Бусы-то зачем?..
— Вам холодно, ака… Вы дрожите… Вы не можете согреться… Дождь, да?..
— Нет, Сухейль…
— Возьмите… меня… ака… Ака!.. Вам же холодно!.. Ака!..
— Сухейль, Сухейль, это арык стал рекою!.. Сухейль, теперь и ты дрожишь!..
— Да, ака… Арык стал рекою, ака!.. Арык стал рекою, ака…
— Я люблю! люблю! люблю! люблю! люблю! люблю! тебя! тебя! тебя!.. Сухейль!.. Дочь бека!.. Арык стал рекою!.. Сухейль!.. Стал рекою!..
— Я люблю! люблю! люблю! люблю! люблю! люблю! вас! вас! вас! Ака Насреддин!.. Сын горшечника!.. Да!.. Арык стал рекою!.. Ака!.. Стал рекою!..

Дождь, дождь, дождь мягко, сонно, дремотно сыплется, шелестит, шуршит, льнет к камышовым циновкам… Упирается в них… Шумит… обволакивает, завораживает… затуманивает…

— Арыыыыыык  стаааааал  рекоооооою,  Сухейль!.. Айеее!..
— Арыыыыыык стаааааал рекоооооою, Насреддин!.. Айеее!..

…Ночь!..
Дождь!..
Река!..
Дерево!..
Но!..

И шел дождь.
И арык стал рекою.
И дева стала женою.
И стало утро.
И ночь стала утром…

И пришло сырое незрелое утро. Темное утро… Кислое.
Уже мокрый, тяжелый сад возникает, мается, обозначается в дожде… Призрачный… Нагой…
Слепой дремучий осенний сад… Нет уже плодов в нем… Затаились до весны…

— Пора, Насреддин!..
— Пора, Сухейль!..
— Я приду сегодня ночью…
— Я буду ждать, ака… Возьмите чекмень… Там дождь…
— Не надо! Мне хорошо! Горячо!.. Счастливый я, Сухейль!..
— Возьмите, ака, чекмень…
— Хорошо, Сухейль… Я беру чекмень… Но тут твои бусы… твои гранатовые бусы, Сухейль… Ты забыла их на чекмене… Возьми их… Надень…
— Это не бусы, ака… не бусы… это моя кровь… первая… ака… Не берите чекмень, ака…
— Нет!.. Я возьму чекмень! Я люблю этот чекмень! Я буду хранить его!.. Вечно!.. Сухейль!.. Я счастливый! Горячий! Хочу петь! Хочу кричать!.. Эй, люди!.. Я люблю, люблю, люблю!.. Я люблю Сухейль!.. Эй, люди!..
— Тише, ака!.. Вы разбудите Кара-Бутона!.. Он убьет вас!.. Тише! Идите, ака!.. Бегите, пока не проснулся Кара-Бутон!..
— Эй, люди!.. Я счастливый!.. Я горячий! Я люблю Сухейль!.. Она моя! Моя Сухейль!.. Айе!..

СМЕРТЬ
  …И там, где много жизни,— там много смерти…
                                                           Авеста

Айе!..
Опять я бегу, бегу по утреннему зыбкому сырому крепостному айвовому саду!..
В первый раз я бежал в фазаньем гаремном чапане Махмуда Талгат-бека…Где вы ныне, почтенный усопший бек, мой неудачный муаллим, Учитель Любви?..
Пустили ль вас в райские дремливые медоточивые сады, сады, сады?..
Иль смерть в гареме была вашей последней смертью?..
И вы сладко умерли, уснули, отошли, успокоились, как осенняя вялая тяжкая застрявшая, оттрепетавшая, заблудшая в меду муха?..
Блаженна ль муха таковая?.. А?..
Айе!..

Тогда золотые телесные айвы, последние, поздние, теснились на ветвях… Избыточные!..
Теперь я бегу по саду в жемчужном чекмене Сухейль, а плодов уже нет на ветвях, а деревья, деревья уже нагие, уже пустынные, а плоды уже оббиты, обобраны…
Но!..
Я счастливый! Я щедрый! Я вешний!..

— Эй, люди!.. Я люблю Сухейль!.. Она моя!.. Моя Сухейль!.. Моя!..

Я кричу, я бегу по зыбкому сырому смутному дождливому саду…
И тут что-то мнится, чудится мне… какая-то тень неясная, размытая плывет, мелькает за туманными стволами…
Я останавливаюсь, всматриваюсь: тень размытая уходит…
Или только чудится мне это?.. Или это клочья тумана тянутся, разбредаются, стелются, ползут…
Утро сырое, незрелое, темное… Кислое утро…

Но я бегу, бегу по саду в мокрых, льнущих, липких туманах…
Я часто дышу, я глотаю ватные эти текучие туманы!
— Сухейль, я люблю тебя!.. Люблю!..

…И тут что-то мягкое, тихое, мокрое, опускается, окутывает, опутывает мою бритую голову…
Это птичье соломенное вязкое размытое развеянное гнездо… Палое гнездо…
Я не снимаю его с головы. Оно, как соломенная чалма, защищает меня от дождя… Я бегу в соломенной чалме.

И тут в дожде опять плывет, тянется передо мной лицо дервиша-слепца: Любить в наше время — все равно что птице строить, вить гнездо в осенних холодных тайных ветвях нагой белой айвы…
Налетел дождливый ветер — и гнездо распалось, рассыпалось, разлетелось, развеялось…
Нет!..

— Сухейль, я люблю тебя!.. Наше гнездо не распалось! не развеялось! не рассыпалось! не разлетелось!
Нет!..

Я бегу по саду.
У меня в руках заветный жемчужный чекмень… с гранатовым следом!..
Чекмень шершавый, как плод айвы!..
В тумане вырастает крепостная стена. Я бегу вдоль стены. Ищу цепь… Нахожу. Пробую, тащу ее изо всех сил на себя — не сорвался ли крюк. Не сорвался. Рустам-палван — хороший кузнец…
Я оборачиваюсь и в последний раз гляжу в туманный сырой смутный зыбкий сад.
Опять мне чудится, что чья-то тень там, за дождливыми стволами деревьев, ходит, стелется, прячется, следит…
Нет…
Туманы бродят…

В одной руке у меня чекмень. Другой рукой я хватаюсь за цепь… Цепь холодная, жесткая. Остыла за ночь.
Я долго лезу, карабкаюсь, тащусь по цепи. Подниматься на одной руке трудно, но я помогаю цепкими ногами…
Дождь… Глина, медленная, текучая, ползет по саманной стене…
Но вот я на вершине стены… Уже… Дышу тяжело…
Перебираю, поднимаю на вершину стены цепь из садовой туманной тьмы…

И!..
И тут родной густой охрипший сырой чей-то голос говорит снизу:
— Насреддин, бычок, это ты?..

Айе!..

—  Ака!.. Друг!.. Родной!.. Брат… родной мой… Что ты тут делаешь?..
— Жду тебя, бычок… Слезай скорее… Скоро светло станет… Спать хочется…
— Ты всю ночь ждал здесь, у стены? В дожде?..

И тут я вытаскиваю, выдираю крюк из саманной глины и с цепью и чекменем в руках прыгаю, лечу слепо, радостно во тьму с высокой стены…
— Эй, Рустам-ака!.. Друг!.. Брат!.. Родной!.. Ты же весь промок, продрог!.. Зачем, друг?..

Я падаю в мягкую ползущую грязь и потому не разбиваю, не нарушаю, не подворачиваю ноги…
Я обнимаю Рустама-ака, я почти плачу от счастья, от любви к Сухейль, к Рустаму-ака, к этому туманному незрелому таящемуся утру…

— Зачем, друг?.. Я не знал, что ты здесь… Я думал, что ты ушел в кишлак… А ты всю ночь сидел у стены под дождем… Ждал… А я был с девушкой…
— Кому дождь, кому — девушка… У тебя же это в первый раз, бычок… Я волновался за тебя… Все прислушивался сквозь дождь — не зовешь ли на помощь,— улыбается Рустам-ака…

И он еще улыбается. Шутит. Родной мой… Промокший, продрогший, иззябший, как забытый, привязанный  к деревянному колу теленок в пустынном поле…
Друг!..

—  Накинь на плечи чекмень, ака. Он сухой. Это ее чекмень… Сухейль…
—  Пойдем ко мне в кузницу… Выпьем бузы… Согреемся…
— Бежим, ака!.. Айе!.. Хорошо!.. Душа горит!.. Летит!..
— Хорошо, бычок!..

Я набрасываю чекмень на плечи Рустама-ака и наматываю цепь себе на руку…
— Бежим, ака!..

Рустам-ака куда-то глядит на стену, в туманы ползущие, точно видит он там кого-то, точно чует…
— Ты видишь кого-то, ака?..
— Нет, бычок… Показалось мне… Пойдем… Иди первым… Я за тобой…
Мы быстро идем прочь от крепости, от туманной стены… Вязнем в тучной, щедрой грязи… в утреннем сиротском дождливом поле…
Быстро идем… Почти бежим… Тонем… Бежим… Поле бесконечно… Дождь бесконечен… Жизнь бесконечная!..
Веселая!.. Айе!..
Я бегу по полю… Светает уже…
Крепость давно пропала в туманах… давно позади осталась…

— Ака, скоро кишлак. Сейчас выпьем бузы. Ой, ака, я петь хочу… плясать!.. Душа ликует! горит!..
— Выпьем бузы — и пой, пляши, бычок!.. Такая ночь один раз в жизни бывает. Больше не будет. Одна на всю жизнь… Как мать…
Уже показался в тумане засохший китайский карагач.
Уже наш кишлак, наш малый нищий кишлак сиро, сыро плывет в тумане вокруг нас…
Уже редкие горькие осенние глухие петухи кричат обрывисто…
Я бегу!..

— Эй, ака, устал?.. Отстаешь!..
— Догоняю, бычок… Догоняю…

Я оборачиваюсь.
Рустам-палван бежит за мной. Улыбается.
На крутых его щедрых плечах плещется, мотается жемчужный узкий долгий чекмень… Он явно мал великану… Смешно!..
Странно, что он не упал с него, ведь Рустам-ака бежит и не придерживает чекмень… А чекмень не падает с него… Точно что-то держит его…
Я хохочу…
— Ака,  чекмень вам и на нос не годится!.. Как лько он не падает с вас?! На чем держится?..
— Держится, бычок… Крепко держится… Как приколотый… Приколотый…

Я останавливаюсь у кузницы. Тяжело дышу. Жду Рустама-ака.
Он подбегает. Улыбается…
Жемчужный чекмень на его плечах держится, плещется, полощется в мглистом дожде.
Рустам-ака останавливается около меня.
Потом медленно, долго, долго, долго, сонно тянется, клонится, валится, падает на дождливую, зыбкую землю…
— Ака, вы поскользнулись?.. Земля гиблая, неверная, текучая… Вы поскользнулись, ака?..
— Нет, бычок… Вернее, уже бык…— улыбается он.

Я не успеваю задержать, остановить его, и он падает на дорогу.
Он лежит на ползущей дождливой земле, повернув большую голову и прижавшись к дорожной мягкой грязи щекой. Точно спит он… Улыбается…
Точно к подушке щекой льнет, лепится, никнет…

Запись опубликована в рубрике Тексты с метками тимур зульфикаров, Ходжа Насреддин. Добавьте в закладки постоянную ссылку.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

forty four − forty one =