Очарованный принц (издание 1958 года)

    Разговор происходил в чайхане, в поздний час, на рубеже полуночи. Город спал, базарные огни погасли, горели только смоляные костры на сторожевых башнях. Молодой месяц одиноко и печально склонялся над минаретами, серебря льдистым светом их изразцовые шапки. Было прохладно, тихо; днем в городе уже царило лето — зной, пыль, духота, но крылатые ночи с их мглистым сиянием, с таинственной свежестью звездного ветра еще принадлежали весне. Одноглазый вор забрался под одеяло и захрапел, а Ходжа Насреддин лежал с открытыми глазами, весь во власти голубого тумана, спустившегося на землю с неведомых высот и полного неясных видений иного, далекого мира.

    Гулкие барабаны, возвестившие полночь, вернули Ходжу Насреддина к земным делам — к толстому купцу и его кожаной сумке с деньгами. Усилием воли он стряхнул сладкое оцепенение бездумья. «Ищи, мой разум, ищи! Меняла должен дать шесть тысяч таньга, и он даст, и вполне добровольно, — так мною задумано, так будет исполнено!»

    А жирный меняла в это время, ничего не подозревая, не испытывая никаких тревог, мирно посвистывал носом и причмокивал губами возле своей прелестной супруги. Она же не спала и, с отвращением глядя на его вздутое чрево, мягко колыхавшееся под шелковым одеялом, вспоминала жгучий взор и неотразимые усы вельможи. В спальне было душно и чадно от наглухо запертых ставен, от светильника, осыпавшего на поднос жирные хлопья сажи. «О прекрасный Камильбек! — думала красавица. — Сколь сладостны для меня ваши объятия и сколь мерзостны бессильные прикосновения этого толстого дурака!..» С такими грешными мыслями она и уснула, имея перед очами все то же неотступное видение прекрасных черных усов, уверенная, что их вельможный обладатель отвечает ей в своих ночных мечтаниях полной взаимностью.

    Она ошиблась, — вельможа в этот поздний час был занят совсем другими мыслями: о своем возвышении, о новых наградах, о низвержении соперников.

    Он стоял в дворцовой опочивальне перед постелью повелителя и подобострастно докладывал ему события минувшего дня. Таков был заведенный ханом порядок; могут подумать, что повелителю не хватало дневного времени, — вовсе не так: он просто боялся оставаться по ночам один, так как был издавна подвержен приступам внезапного удушья. Эта болезнь мучила его жестоко и не отступала, несмотря на дружные уверения дворцовых лекарей, что она с каждым днем слабеет и скоро исчезнет совсем. Лекари не лгали хану, они только не договаривали, что исчезнет она вместе с ним…

    Лежа спиной высоко на подушках, откинув тяжелое одеяло, хан трудно, с хрипом и свистом, дышал тощей грудью под шелковой тонкой рубахой. Окна опочивальни были открыты, курильницы не дымили, но ему все-таки не хватало воздуха.

    — После закрытия базара, — докладывал вельможа, — убедившись, что в городе тихо, я отправился на скаковое поле, дабы самолично проверить его благоустройство к предстоящим скачкам…

    — Ты осматривал самолично и в прошлом году, — прервал хан. — И все-таки один жеребец подвернул ногу. Смотри, если окажется и на этот раз какая-нибудь яма!..

    — На этот раз я готов отвечать головой, — с поклоном ответил вельможа. — Надеюсь, что мои текинцы смогут достойно усладить взоры блистательного владыки.

    — У твоих текинцев, я слышал, появились соперники. Один купец, не помню его имени, выписал коней из Аравии, заплатив за них, говорят, свыше пятидесяти тысяч. Ты видел этих коней?

    — Видел, о повелитель, — соврал, не моргнув глазом, вельможа. — Кони бесспорно хороши, но до моих скакунов им далеко. Могу еще добавить, что купец сильно прихвастнул в цене; за этих арабов, как мне через моих шпионов достоверно известно, он заплатил немногим больше двадцати тысяч.

    — Двадцати тысяч? Какие же это кони, за двадцать тысяч пара? Не с клячами же думает он появиться на скаковом поле перед нашими взорами!

    — Купец — низкого происхождения, откуда ему знать правила высшей благопристойности, — вскользь обронил вельможа.

    Очернив таким образом толстого менялу — своего соперника по скаковому полю, вельможа перешел к очернению других соперников — по дворцу. Досталось казначею, устроившему недавно с подозрительным расточительством пир для восьмидесяти гостей, досталось податному визирю, досталось, мимоходом, и верховному евнуху за чрезмерную приверженность к лагодийскому гашишу.

    Затем вельможа помедлил, готовясь к удару по главному своему врагу. Этот удар он замыслил давно и выращивал долго, как заботливый садовник выращивает в теплице драгоценный плод. Врагом вельможи был военачальник Ядгорбек, по прозванию Неустрашимый, водитель знаменитой кокандской конницы — доблестный воин, весь в шрамах от вражеских сабель и увенчанный славою многих побед. Раболепная, трусливая низость всегда ненавидит ясное благородство высоких и смелых душ; вельможа ненавидел Ядгорбека за прямоту в речах, особенно же — за неподкупное почтение, переходящее в любовь, простого народа.

    Хмурый, грузный, уже постаревший, с обвисшими сивыми усами, в простой чалме с одним-единственным золотым пером знаком своей воинской власти, в шелковом потертом халате, лоснящемся на локтях, обутый в сапоги с помятыми от стремян носками и задниками, порыжевшими от постоянного соприкосновения с шерстью коня, сопровождаемый одним только телохранителем — дряхлым полуслепым стариком, бессменным дядькой с юношеских лет, — Ядгорбек, сутулясь в седле, медленно проезжал по базару на своем старом и тоже посеченном саблями аргамаке, и толпа затихала, расступалась, провожая воина почтительным шепотом, а его бывшие сотники, такие же седые, как и он, с честными боевыми шрамами на лицах, кричали из чайхан: «Привет тебе. Неустрашимый! Когда же в поход? Не забудь о нас, мы еще сможем рубиться!..» Появляясь раз в год во дворце, старый воин был всегда молчалив и ни слова не говорил о своих подвигах, но самые рубцы на его изуродованном лице гудели и рокотали, как бы храня в себе от прошлых времен прерывистый рев медных боевых труб, свист обнаженных сабель, злобное, с привизгом, ржание коней, звон щитов и слитный бой барабанов, наполняющих яростью.

    Легко ли было все это переживать вельможе, никогда не побывавшему ни в одной схватке, никогда не видевшему над своей головой блеска чужого клинка? Прекрасный Камильбек благоразумно всю жизнь выходил на битву не раньте чем его противник был крепко-накрепко связан веревками и положен на землю ничком, лицом вниз, и придавлен сверху двумя стражниками — одним, сидящим на шее, и вторым, сидящим на ногах.

    — Ну, что еще? — спросил повелитель, гулко зевнув; было поздно, в набухших веках он чувствовал тяжесть, но благодетельный сон так и не шел к нему.

    Вельможа изогнулся и весь затрепетал от макушки до пяток. Вот она, долгожданная минута!

    — Есть у меня в мыслях некое слово горестной правды, о повелитель!

    — Говори!

    — Боюсь отяготить им державное сердце могущественного владыки.

    — Говори!

    — Речь идет о военачальнике Ядгорбеке.

    — Ядгорбек? Он провинился? В чем?

    Вельможа слегка задохнулся, но, мужественно преодолев волнение, звучным и ясным голосом произнес:

    — Он уличен мною в прелюбодействе!

    — В прелюбодействе? Ядгорбек? — вскричал хан, изумленный сверх всякой меры. — Да ты с ума сошел! Если бы в чем-нибудь другом, я бы мог еще поверить, но в этом!..

    — Да, в прелюбодействе! — повторил вельможа с твердостью. — Имеются бесспорные доказательства. Овдовев шесть лет назад…

    — Знаю…

    — …означенный сластолюбец Ядгорбек, не пожелав законным образом и от аллаха установленным порядком жениться, вступил два года назад в прелюбодейную связь с одной женщиной, персиянкой, по имени Шарафат.

    — Знаю, — прервал хан. — Так ведь эта женщина — без мужа; он пять лет как ушел со своим караваном в Индию и где-то погиб в пути.

    — Да преклонит повелитель свой слух к моим дальнейшим речам. Уже после оглашения фирмана, — а с того дня прошло более двух месяцев, — Ядгорбек не прервал своей прелюбодейной связи с указанной женщиной, следовательно — виновен и подлежит установленной каре.

    — Да зачем было ему прерывать с нею связь, если она свободна, повторяю тебе! — вскричал хан уже с нетерпеливой досадой в голосе. — Как можно применить в этом случае фирман, какое здесь прелюбодейство, что ты бормочешь!

    Он был все же владыка большого ханства и поневоле заботился о возможно правильном и строгом исполнении законов, дабы своеволием начальников его царство не разрушилось.

    — Можно ли применить фирман, спрашивает повелитель? — зашипел вельможа, хищно пошевеливая усами. — Ну а что, если эта женщина в действительности не свободна и продолжает состоять в браке, который не расторгнут законным порядком? Что, если ее муж не погиб, а жив?

    — Жив? А где же он был эти пять лет?

    — Он жив и ныне пребывает в Индии, в Пешавере, обращенный в рабство. У меня в подземелье сидят два пешаверца, еще в позапрошлом году схваченные мною на базаре за чародейные замыслы против великого хана. В своих преступлениях они, разумеется, полностью признались на первых же двух допросах и были приговорены мною, в соответствии с законом, к заключению в подземной тюрьме. Так вот недавно, на днях, они дополнительно показали, что встречали на пешаверском базаре мужа этой женщины в жалком состоянии раба. Он трижды посылал вести к своей жене, умоляя о выкупе, но она не отозвалась, наущаемая, как я уверен, своим прелюбодейным сожителем Ядгорбеком. Вот, о повелитель, что показали на допросе пешаверцы — оба, и причем одними и теми же словами.

    — У тебя на допросах все показывают одними и теми же словами, — заметил хан, сумрачно усмехнувшись. — Что подумают жители, что скажет войско, если Ядгорбек будет схвачен по такому смехотворному поводу? Здесь что-то весьма не чисто у тебя, как я вижу…

    Его раздражала чрезмерная дерзость вельможи, наперед заготовившего приговор, раздражало слишком самоуверенное торчанье черных усов; к тому же еще и болезнь напоминала о себе тупой ломотой в затылке, — поэтому голос хана звучал скрипуче и у язвительно.

    — Что-то весьма не чисто, говорю я. Пешаверцы схвачены полтора года назад, а показали о встречах с мужем этой женщины только сейчас. Почему же они не показывали до сих пор?

    — Они упорствовали в отрицании, только теперь признались.

    — Упорствовали в отрицании? — Усмешка на лице хана стала еще мрачнее. — В чаро действах, которые грозили им тюрьмой, признались, по твоим словам, на первых же двух допросах, а во встречах с мужем этой женщины, что им ровно ничем не грозило, не признавались целых полтора года? Это — в твоих-то подземельях, в твоих-то руках? Немного странно, как ты думаешь, — а?..

    Вельможа понял, что неудачно выбрал время для своего дела. Хан в дурном расположении духа, он обращает жало без выбора, к тому, кто ближе; в эту ночь следовало бы вовсе не появляться во дворце, сказавшись больным и подсунув вместо себя под ханское жало кого-то другого. Но ошибка уже совершилась; такие промахи нередки с людьми, жмущимися к подножиям тронов, — кто первым ловит кусок, тому же достается и первая пощечина.

    — О великое средоточие вселенной, я замечал и раньше за Ядгорбеком склонность к прелюбодействам, и если молчал об этом перед ханом, то единственно в заботе о сохранении драгоценного здоровья повелителя, которое могло потерпеть ущерб от столь огорчительной вести, — начал вельможа, изгибаясь и подвиливая задом в надежде, что еще удастся дать делу желаемый оборот.

    Не тут-то было, — такая уж выдалась несчастная ночь!

    — Замечал в Ядгорбеке склонность к прелюбодействам и раньше? — переспросил хан. — Где? В походах, которых ты с ним никогда не делил? И с кем? Со своей саблей, что ли, прелюбодействовал он? А я вот замечал нечто иное, замечал подобную склонность в некоторых других… у которых достаточно для этого и сил, и свободного времени, которые именно ради всяческого прелюбодейства отращивают пышные усы и носят лакированные сапоги на таких высоких каблуках, что становятся в них похожими на китаянок. Вот где следовало бы поискать прелюбодейства; я уверен, что эти поиски не затянулись бы надолго.

    Земля качнулась и поплыла под ногами вельможи. Наугад говорит хан или получил от кого-то донос? Быть может, он все знает, даже имя Арзи-биби известно ему? Быть может, он просто медлит, подобно коту, уже наложившему когти на мышь? Все эти мысли, кружась и свистя, пронеслись в голове вельможи, как мгновенный аравийский вихрь, повергающий пальмы.

    Теперь ему уже было не до коварных замыслов, — самому бы выскочить из своей же ловушки!

    Чувствуя на лице предательскую бледность, отворачиваясь от светильников, он долго откашливался, изгоняя сипоту, застрявшую в горле.

    Ему бы надлежало отступить с умом и хитростью, не обращая к хану открытой спины, — он же, от природы трусливый, кинулся в безоглядное бегство.

    — Великий владыка прав, как всегда! — воскликнул он с преувеличенным жаром. — Своей несравненной мудростью повелитель сорвал пелену с моих глаз. Теперь я вижу ясно, что означенные пешаверцы злонамеренно оклеветали благородного Ядгорбека, дабы умалить славу его воинских подвигов и через то уменьшить блеск кокандского царства! Вот в чем заключалась их преступная цель; теперь остается только узнать, откуда исходило наущение, где затаилась измена? Завтра же я самолично передопрошу пешаверцев.

    Хан слушал молча; усмешка на его тонких губах мерцала весьма предвещательно; какое слово таилось под нею и что принесет оно, всплыв наконец на уста? В смятении, в страхе, стремясь отдалить это слово, вельможа говорил без умолку, со все возрастающим пылом.

    — Сколь благословенна эта ночь! — восклицал он. — Благодаря бездонной мудрости нашего владыки измена разоблачена, доброе имя очищено! Теперь моя совесть спокойна, разум возвысился, дух просветлен, — теперь я могу удалиться.

    Кланяясь на каждом слове и приседая, он пятился к спасительной двери, но опочивальня была обширна, и последнего шага он сделать не успел; он уже перенес правую ступню за порог и подтягивал, в поклоне, левую, еще бы один миг, и он вышел бы за дверь, ко спасению, — но здесь-то и настигла его стрела возмездия.

    — Подожди! — сказал хан. — Иди-ка сюда, поближе…

    С остекленевшим, помутившимся взглядом, неотрывно прикованным к ханскому персту, слегка поманивающему к себе, вельможа молча, будто влекомый за шею незримым арканом, проделал обратный путь, от двери к ханскому ложу, причем каждый шаг на этом обратном пути доставался ему ценою жесточайшей внутренней судороги.

    — Где они сейчас, твои пешаверцы? — спросил хан.

    — В подземной тюрьме, о повелитель!

    — Я намерен допросить их сам. Свет померк перед глазами вельможи, голова закружилась.

    Но язык делал свое дело, помимо разума:

    — С наступлением дня они будут доставлены во дворец.

    — Не с наступлением дня, а сейчас, — сказал хан. — Мне все равно, я вижу, не уснуть, — так вот я и займусь…

    — Они не подготовлены ко дворцу, — пролепетал вельможа. — Они в лохмотьях и заросли диким волосом…

    — Ничего, на крайний случай разбудим цирюльника.

    — От них исходит нестерпимый смрад…

    — А мы поставим их в отдалении, у открытого окна. И я расспрошу во всех подробностях о муже этой женщины: как он попал в Пешавер и кто обратил его в рабство. А также о чародействах, за которые они были схвачены; помнится, ты получил тогда за проявленное усердие десять тысяч таньга, или даже пятнадцать. Они расскажут; ты, разумеется, удалишься, чтобы они свободнее себя чувствовали, а я — послушаю и разберусь. Эй, стража!

    Он ударил молоточком в медный круг, подвешенный к светильнику.

    Вошел начальник дворцовых караулов.

    — Ты останешься пока здесь, — сказал хан, обращаясь к вельможе. — А ты возьмешь из караула четырех стражников и пойдешь с ними с тюрьму, где содержатся…

    Но в этот миг удушье костяной рукой схватило его за горло, наполнив гортань и грудь как бы мелко изрубленным конским волосом. Хан покачнулся, побагровел, посинел; сухой кашель бил, тряс и трепал его тощее тело; глаза выпучились, язык вывалился. Вбежали ночные лекари с тазами, полотенцами, кувшинами; начался переполох.

    Вельможа сам не помнил, как выбрался из дворца.

    Если бы не внезапный приступ удушья, повергнувший хана в беспамятство, — эта ночь для вельможи была бы последней в его благоденствиях.

    Только на площади, под свежим ночным ветром, он пришел в себя.

    Опасность отдалилась, но еще не миновала. Оправившись, хан вспомнит о пешаверцах и потребует их к себе.

    Необходимо убрать пешаверцев, убрать сейчас же, до наступления дня!

    Но как?..

    Вельможа недоумевал.

    Вчера он мог их казнить либо тайно умертвить — и никто не сказал бы ни слова. Но сегодня эти испытанные способы не годились: к двум головам пешаверцев можно было ненароком присоединить и третью — свою.

    Оставался единственный способ, никогда еще не употреблявшийся вельможей в его многотайных делах, — побег!

    С этим решением вельможа направился к дому службы, где у него были верные люди, всегда готовые исполнить все без лишних расспросов и умевшие молчать об исполненном.

    Чародейные пешаверцы, которые в эту ночь сделались предметом внимания самого повелителя, в действительности были самыми обычными камнетесами, работавшими издавна в паре и пришедшими в Коканд на заработки; оба уже пожилых лет, они никогда в жизни не имели никакого касательства к чародейству; все это вельможа выдумал ради своего возвышения по службе.

    После полуторагодового безвыходного сидения в подземной тюрьме пешаверцам недавно пришлось на короткий срок выйти в пыточную башню для дачи новых показаний, таких же мутных, как и первые: о какой-то женщине, где-то, кем-то и когда-то обращенной чародейным способом в рабство, о каком-то человеке, не пожелавшем ее выкупить, или, наоборот, о человеке в рабстве и о женщине, не пожелавшей выкупить, или о них обоих в рабстве… и еще кто-то сотворил чародейство над каким-то старым военачальником, превратив его в персиянку, по имени Шарафат, — словом, в головах у пешаверцев все это перепуталось и они вернулись в подземелье с угрюмым безразличием к дальнейшему, зная с уверенностью только одно — что уже теперь-то, после второго допроса, от плахи им не уйти!

    С этой мыслью и встретили они трех тюремщиков, спустившихся к ним перед рассветом и отомкнувших запоры цепей.

    Соблюдая необходимую для задуманного дела тишину, двое тюремщиков поднялись с пешаверцами наверх, а третий остался внизу надпиливать пустые цепи.

    Все шло гладко и ладно, в полном соответствии с предначертаниями вельможи, но вдруг наверху возникла неожиданная задержка: пешаверцы, уверенные, что идут прямо к плахе, потребовали муллу, — твердоверные муссулимы, они не хотели предстать аллаху неочищенными.

    Уговоры были напрасны.

    Тщетно тюремщики наперебой заговорщицкими полуголосами внушали им, что они идут на свободу.

    Пешаверцы, конечно же, не верили и все тверже требовали муллу.

    Между тем драгоценные минуты летели и близился рассвет — время, уже непригодное для задуманного.

    Попытки выпихнуть пешаверцев из тюрьмы силой не увенчались успехом, так как они подняли крик, отозвавшийся гулом многих голосов внизу, в подземелье, среди прочих преступников.

    А тюрьма находилась в опасной близости ко дворцу, где могли услышать.

    Пришлось доложить вельможе, который сам в это время предусмотрительно находился вне тюрьмы, но все же неподалеку.

    Своего верного муллы у вельможи под рукой на этот случай не оказалось, — предвидя многое, он упустил из мыслей твердость пешаверцев в исламе.

    Звать же постороннего муллу не позволяла тайна.

    Бормоча ругательства и проклятия, вельможа приказал одному из доверенных стражников переодеться муллой, то есть в белый халат и белую же чалму, и в таком виде идти к пешаверцам.

    Новоявленный мулла, подойдя к ним с притворным благочестием на лице, хотел возгласить подобающее молитвенное обращение, но уста его, по многолетней привычке, для самого стражника неожиданно, вдруг изрыгнули сквернословие, что имело своим следствием его опознание пешаверцами.

    Промах стражника чуть не погубил всего замысла.

    Ужаснувшиеся пред мыслью лишиться исповедального покаяния, видя, что их обманывают в этом последнем и самом важном деле, пешаверцы подняли крик еще сильнее, чем в первый раз, — и подземелье отозвалось им глухим ревом, подобным гулу землетрясения.

    Вторично доложили вельможе.

    Он заскрипел зубами, он побледнел, как будто на его лице отразилась бледная полоска, уже обозначившаяся на востоке.

    Минуты летели…

    Рассвет надвигался.

    Замысел рушился.

    Тайна грозила всплыть.

    Подгоняемый страхом, вельможа в отчаянии решился на крайнюю меру.

    Он приказал объявить побег и поднять тревогу — трубить в трубы, бить в барабаны, звенеть щитами, размахивать факелами и кричать всем возможно громче.

    Среди этого шума и переполоха связать пешаверцев, — благо их вопли будут заглушены, забить им рты тряпочными кляпами, упрятать их в шерстяные толстые мешки и на быстрых конях, в сопровождении четырех наиболее доверенных стражников, направить к южным воротам.

    А погоню за беглецами направить к северным воротам.

    Все это было исполнено.

    Трубили трубы, гремели барабаны, пылали факелы, раздавались крики: «Держи! Лови! Хватай!..»

    На белом коне, с обнаженной саблей и вздыбленными усами, в свете факелов, гарцевал перед тюрьмой вельможа, будто бы только что примчавшийся по тревоге.

    Громовым голосом он отдавал приказания:

    — К северным воротам!

    Погоня ринулась туда; впереди — вельможа на белом коне, с обнаженной саблей, подъятой над головой.

    А пешаверцев, задыхавшихся в мешках, быстрые кони мчали к югу от Коканда.

    Через два часа безостановочной скачки стражники остановили коней вблизи одного заброшенного кладбища, в густых зарослях камыша и терновника.

    Пешаверцев вытряхнули из мешков.

    Они еще дышали, хотя и слабо.

    Лучи раннего солнца, свежий ветер и вода из арыка, обильно поливаемая на них кожаным походным ведром, оказали желаемое действие.

    Пешаверцы очнулись, обрели способность внимать человеческой речи.

    Правда, речь, обращенная к ним, состояла на девять десятых из одного только сквернословия, — тем не менее пешаверцы поняли, что действительно выпускаются на свободу, и возблагодарили аллаха за столь чудесное избавление от неминуемой гибели.

    Они получили приказ идти дальше, пересечь южную границу ханства и никогда больше не появляться в Коканде.

    Им было выдано на двоих пятьдесят таньга — половина того, что назначил вельможа для умягчения пограничного караула.

    Вторую половину денег стражники разделили между собою, затем — вскочили на коней и умчались в Коканд.

    Оставшись одни, пешаверцы первым делом совершили благочестивое омовение, которого так долго лишены были в подземной тюрьме.

    Потом, расстелив свои халаты, опустились на колени, имея восходящее солнце от себя по левую сторону, обратив исхудавшие лица к священной Мекке.

    Они молились долго, соответственно важности чуда, совершившегося для них.

    Когда они окончили молитву, успокоение сошло в их сердца — в чистые бесхитростные сердца простых людей, честно зарабатывающих тяжелым трудом свой хлеб.

    Они разделили полученные деньги поровну, по двадцать пять таньга, и спрятали их, предвидя возвращение к семьям, терпящим нужду без кормильцев.

    Затем они побрели по дороге, радуясь солнцу, зеленой листве, птицам и беседуя о минувших злоключениях, не будучи в силах понять ни того, почему полтора года назад они были вдруг схвачены и ввергнуты в подземелье, ни того, почему этой ночью столь же внезапно выброшены из тюрьмы при таких особенных обстоятельствах.

    Они только покачивали головами, дивясь неисповедимости господних путей, запутанности земных судеб и непостижимости для простого ума многомудрых и многотайных предначертаний начальства.

    На следующий день они, без дальнейших помех, пострадав каждый только на десять таньга из отложенных двадцати пяти, пересекли южную границу ханства и к вечеру уже работали, отесывая камни для одной вновь строящейся мечети.

    Так, медленно, от одной попутной работы к другой, они продвигались к родному селу и благополучно достигли его, вкусив радость встречи со своими семьями.

    Их дальнейшая судьба нам неизвестна, однако мы верим, что они уж больше не попадали на помол в ту достославную мельницу, где воды своекорыстий вертят колеса хитростей, где валы честолюбии приводят в движение зубчатки доносов и жернова зависти размалывают зерна лжи…

    Ночная буря вокруг пешаверцев не задела своим крылом чайханы, где ночевали Ходжа Насреддин и одноглазый вор; сюда от тюрьмы долетел только слабый отзвук барабанов и труб, возвестивших побег, да глухо и слитно передался по земле конский топот в направлении к северным воротам. Потом опять все затихло до утра.

    Месяц скрылся, голубая дымка исчезла, сменившись предрассветной серой мглой, а Ходжа Насреддин все еще не смыкал глаз для сна, прикованный мыслями к жирному купцу и его сумке с деньгами.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

− 3 = four