Все ждали его слова. В этом ожидании был уже и приговор: отдать. Но все молчали: каждый хотел, чтобы это слово прозвучало со стороны, а он бы только согласился, с поджиманием губ и скорбными вздохами, как бы подчиняясь чужому решению, — стародавний способ обманывать свою совесть. От Мамеда-Али требовали жертвы, от него же требовали взять на себя и весь грех. И деваться ему было некуда.
А в дальнем темном углу притаился Саид — жених Зульфии; он был совсем молод — в том возрасте, когда мужчины, даже и не обделенные внутренней силой, еще не умеют отражать ударов судьбы, если эти удары приходятся в сердце; он знал, что через пять, десять, пятнадцать минут, но старый Мамед-Али все равно произнесет роковое слово; этот юноша был не из тех, что малодушно отворачиваются, когда жизнь показывает им клыки, предпочитая быть сожранными со спины.
Молчание затягивалось. Юноша не выдержал, шагнул на свет из темного угла:
— Ну что же вы молчите? Кто из вас первым припадет устами к сапогам Агабека? — Он повернулся к Мамеду-Али: — А ты, старик! Совсем недавно ты обещал, что встретишь меня в своем доме, как сына, — где твое обещание?
— Что делать, что делать, Саид, — прошептал Мамед-Али. Мы слабы, а он богат и могуч.
— Вы не слабы, вы трусливы! Трепетные зайцы — вот кто вы!
В голосе его столько было сердечной муки, что Мамед-Али не смог сохранить сухими своих глаз.
Но другие старики уязвились, обиделись.
— Вы слышите! — воскликнул кузнец Умар, сухой, высокий, с желтым лицом и щетинистыми бровями. — Вы слышите, как он позорит нас! Ах ты безродный выкормыш!
Саид был круглым сиротой, приемным сыном чоракского чайханщика Сафара, — об этом и напомнил ему кузнец.
— Спасибо, сынок, спасибо, — подхватил коновал Ярмат, — отблагодарил на славу!
— Так вот она, твоя благодарность за все добро, которое мы тебе сделали, подобрав сиротой и вырастив в нашем селении! — добавил шерстобит Алим.
Справедливости ради заметим, что подобрал Саида чайханщик Сафар, растил и кормил его тоже Сафар, а все остальные не имели к этому делу никакого касательства и не поступились для бедного сиротки ни единым ломаным грошем; когда же он вырос — все поспешили объявить себя его спасителями и на этом основании требовали благодарности. Он терпел и отмалчивался, проклиная в душе свое униженное молчание.
Что он мог на этот раз ответить старикам, какими доводами поколебать их решение, когда речь шла для каждого о больших убытках в хозяйстве, о продаже лошадей, овец и коров, если Зульфия не войдет в дом Агабека.
Саид махнул рукой и, ни на кого не глядя, молча вышел из чайханы через маленькую заднюю дверь в переулок.
Здесь он был один; жестко поблескивала под солнцем каменистая дорога, по которой в ногах у Саида катилась, как шерстяной мальчишеский мяч, его короткая полуденная тень; безотзывно молчали глухие заборы и стены; Саид прерывисто вздохнул, стиснул зубы и засмеялся особенным странным смехом — тихим, но таким леденящим, что всякий услышавший побледнел бы и сотворил молитву.
Глава двадцать третья
Тем временем Ходжа Насреддин миновал на своем ишаке чоракские сады и въехал в селение. Он въехал не большой дорогой, а каким-то боковым переулком — так подсказала ему узенькая, бежавшая садами тропинка, на которую он повернул, ища в тени укрытия от зноя. Разве мог он подумать, что неведомо для себя избирает как раз тот единственный путь, которым и должно въехать ему в Чорак, чтобы вовремя предотвратить некое страшное дело и обрести неожиданную встречу, важную для всего дальнейшего.
Проезжая мимо полуразрушенного забора, он увидел в его проломе глубину маленького одичавшего садика. Рядом со старым пнем стоял на коленях какой-то прекрасный юноша, обнаженный до пояса, и вслух молился. А за его спиной торчал укрепленный в трещине пня, острием вверх, длинный пастушеский нож. Солнечные лучи дробились о широкое лезвие, разбрызгиваясь слепящими искорками.
— О всемогущий всемилостивейший аллах, ниспошли мне, ничтожному, прощение за эту самовольную смерть! — говорил юноша. — Пусть я буду прахом твоего покрывала в раю. Остаться на земле? Но слишком велико мое горе и необъятно страдание. О мой небесный отец, не наказывай меня слишком строго: никогда я не был избалован радостями, а теперь отнимают единственную и последнюю!
Сообразив, что здесь происходит. Ходжа Насреддин придержал ишака, спешился, неслышно подкрался к юноше, вытащил из трещины в пне крепко вколоченный нож, бросил его в траву, а сам уселся на пень в ожидании.
Юноша окончил молитву, поднялся с колен, зажмурился, глубоко захватил воздуха, словно собираясь нырнуть, и, взмахнув руками, упал ничком, грудью прямо на пень.
Он рассчитал верно: если бы не Ходжа Насреддин, — смертоносное лезвие вонзилось бы ему как раз в сердце.
Но угодил он головою Ходже Насреддину в живот — и замер, полагая себя уже конченным; руки его повисли, пальцы коснулись земли. Прошла минута, вторая…
— И долго ты думаешь так лежать? — осведомился Ходжа Насреддин.
Звук человеческого голоса изумил юношу: он приготовился отныне слышать только ангельские голоса. Он встрепенулся, взглянул; его изумление усугубилось при виде склонившегося к нему лица, вовсе уж непохожего на ангельское, — загорелого, запыленного, с черной бородкой и веселыми ясными глазами.
— Где я и кто ты? — слабым голосом спросил юноша.
— Где ты? На том свете, конечно, куда и стремился. А я — главный загробный палач, которому во власть передаются все подобные тебе молодые безумцы для расправы над ними.
Юноша уже все понял; вместо благодарности Ходжа Насреддин услышал горькие упреки:
— Зачем, зачем ты спас меня от смерти! Для меня нет места на земле, нет ни одной, самой жалкой крупинки счастья — только беды, только страдания, только утраты!
— Откуда ты знаешь, что в будущем приготовила тебе земля? — остановил его Ходжа Насреддин. — Мне вот уже сорок пять лет, а я и то ничего ровным счетом не знаю. А в твои годы обращаться к жизни с упреками — это уж чистое кощунство! Что случилось, расскажи; быть может, я сумею помочь тебе?
— Мне никто не поможет.
— Неправда; человеку, пока он жив, всегда можно помочь. Доверься мне, расскажи.
— Разве ты Гарун-аль-Рашид, разве ты подаришь мне четыре тысячи таньга, без которых я не могу спасти своего счастья?
— Ты проигрался в кости?
— Не усугубляй моих страданий своими насмешками, о чужеземец!
— Я насмехаюсь? О нет, мне приходилось смеяться над собственным горем, но над чужим — никогда!
— Я люблю одну девушку…
— Понял, понял, все понял! Она из богатого дома, ее жестокий отец требует с тебя выкуп.
— Ее отец ничего не требует с меня и всей душой желает нашего совместного счастья. Но в это дело вмешался Агабек, хозяин озера.
— Вмешался Агабек! — воскликнул Ходжа Насреддин громовым голосом, заставившим юношу вздрогнуть. — Вмешался Агабек, говоришь ты! Возблагодари же, юноша, аллаха за нашу встречу, спасительную для тебя. Рассказывай!
Он был охвачен боевым порывом, жаждой битвы; еще ни разу не видев Агабека, он уже загорелся гневной радостью при одном его имени! И с восторгом почувствовал свои сорок пять лет не более как словом, а серебряные нити в бороде и на висках — лишь призраком.
Выслушав рассказ Саида о событиях, уже известных нам. Ходжа Насреддин нетерпеливо спросил:
— Сколько дней осталось до полива?
— Десять дней.
— Время не упущено. Успокойся, твоя несравненпая девушка не достанется Агабеку. Вмешался он в это дело — вмешаюсь и я!
Саид все больше и больше дивился странному чужеземцу и в то же время не мог не верить ему:
— Прости меня за мои докучливые сомнения, но ведь за этим поливом будет следующий и снова следующий. И Агабек опять потребует или мою невесту, или четыре тысячи, а может быть, даже и больше.
— Не думаешь ли ты, что я приехал сюда к вам, чтобы платить вашему Агабеку за каждый полив по четыре тысячи, а может быть, даже и больше? Нет, я приехал, имея другие цели, совсем другие, как раз обратные. Это все — в будущем, а пока что давай уговоримся. Первое условие: ты никому не скажешь о нашей встрече, о нашем разговоре. Впрочем, своей несравнимой, ослепительной Саадат или Фатиме — не знаю, как ее зовут…
— Зульфия, — прошептал юноша.
— Своей прекрасной Зульфие ты все равно скажешь; предупреди, что дело нешуточное, пусть она прикусит свой язычок — розовый и достаточно длинный, как я заранее уверен. Второе условие…
Но здесь за спиной Саида, в проломе забора, он увидел своего одноглазого спутника, подающего ему руками тайные знаки.
— Второе условие доскажу потом, а сейчас — сиди и не оборачивайся.
Юноша исполнил приказание в точности: ни разу не обернулся, хотя любопытство грызло его нестерпимо. «О чем и с кем сговаривается этот таинственный чужеземец?» — думал он, объятый внутренним трепетом, состоявшим из надежд и сомнений, страха и радости, — но как ни прислушивался к невнятно гудевшим за его спиной голосам — слов разобрать не мог.
А сговаривались Ходжа Насреддин с одноглазым вором о деньгах, надобность в которых возникла так неожиданно.
— Четыре тысячи! — воскликнул вор. — Да в этих горах негде достать и сорока таньга, если даже обшарить их все, от подножий до самых вершин!
— Тебе придется вернуться в Коканд.
— Милостивый аллах!
— Ты раздобудешь в Коканде нужные четыре тысячи и принесешь сюда. На дорогу в оба конца потребуется шесть дней, в Коканде — три дня; итак, на девятый день, считая от сегодняшнего, ты должен быть здесь.
— Считая от сегодняшнего? Значит, я должен пускаться в обратный путь сразу же, не дав себе ни одного часа отдыха!
— Да, сразу же, с этого места.
— О пророк Магомет! И еще: ведь если я добуду эти деньги привычным для меня способом — я опять собьюсь с добродетельной и благочестивой стези.
— Сделай так, чтобы деньги, добытые тобою, были праведными деньгами.
— Праведные деньги? Четыре тысячи!.. О Кааба, о Мекка, о прибежище веры! Я даже не знаю, как они выглядят, праведные деньги, — милостыню, что ли, должен я собирать у какой-нибудь мечети?..
— Я сказал, а ты слышал. Подвиг во славу милосердного Турахона ожидает тебя в Коканде. Счастливого пути!
— Счастливого отдыха, — с унынием ответил одноглазый, уже предвкушавший прохладу чайханы и степенные беседы с Ходжой Насреддином о добродетели; повернулся и зашагал обратно по дороге.
Он был очень раздосадован, сердился, но мысль не возвращаться больше в Чорак, обмануть Ходжу Насреддина даже не пришла ему в голову; бесконечно грешный по мелочам, он в больших делах заслуживал доверия — не в пример иным беспорочным, что навязываются людям в друзья, а потом из низменной трусости предают их первому, кто догадается прикрикнуть построже.
Ходжа Насреддин вернулся к Саиду:
— Выслушай мое второе условие: ты никогда не будешь допытываться — кто я, зачем к вам приехал, что делал в прошлом и что намереваюсь делать в будущем.
Юноша прикусил язык: этот странный чужеземец в точности угадал все вопросы, которые уже готовы были на комариных крылышках любопытства вылететь из его рта.
— Сейчас я поеду в чайхану, — заключил Ходжа Насреддин. — Вечером, на свободе, поговорим еще. Спрячь куда-нибудь подальше этот нож, выброси отчаяние из сердца и помни: в твои годы еще ничего не теряют, а только находят, идя по земле.
Они расстались. Юноша проводил своего спасителя долгим затуманенным взглядом, присел на пень и задумался. Лучи низкого солнца сбоку освещали его лицо с высоким чистым лбом, прямым носом, твердой линией губ и подбородка; он тихо улыбался своим мыслям: отчаяние покинуло его душу, он принадлежал жизни, на его пылком сердце запечатлелся — и теперь уже навсегда — благородный чекан Ходжи Насреддина.
Ночью, в маленькой чайхане, у погасавшего очага они продолжали беседу. Сафар, второй отец Саида (его по справедливости следовало бы считать первым, ибо он был отцом от доброго сердца, а не по слепому закону природы), мирно похрапывал под одеялом, вкушая отдых после многотрудного дня, больше никого не было в чайхане, — они говорили свободно. В глубине очага еще дышал живой, переливающийся, весь в летучих искорках, золотистый жар, а по краям угли уже затянулись пеплом и тихо звенели, остывая. Только что взошла поздняя луна, вслед за нею прилетел ветер, по стройному тополю от низа к вершине поднялась мерцающая тускло-серебряная струя. На далеком холме светился одинокий пастуший костер и дрожал большой красной искрой — как упавшая звезда, дотлевающая на земле.
— Потерявший мужество — теряет жизнь. Надо верить, о юноша, в свою удачу. Покойный Ходжа Насреддин часто говаривал…
— Разве он умер?
— Увы, умер. То ли багдадский калиф содрал с него кожу, то ли бухарский эмир утопил его, — так я слышал в Коканде.
— Но может быть, это еще и неправда?
— Как знать, — может быть, и неправда… Так вот, в те годы, когда я с ним встречался, он любил повторять: «Вслед за холодной зимой всегда приходит солнечная весна; только этот закон и следует в жизни помнить, а обратный ему — предпочтительнее позабыть». Однако я трачу, кажется, все свои наставления впустую? — Ходжа Насреддин проницательно посмотрел на Саида. — Ты вертишься, как будто тебя подкалывают шилом снизу! Но сейчас глубокая ночь, куда ты спешишь?
Ответный шепот был таким тихим, что Ходжа Насреддин смог уловить, угадав по губам, только одно слово: Зульфия.
— Прости меня, о благородный юноша! — воскликнул он. — Действительно, я и постарел и поглупел, что привязываюсь к тебе со своею дурацкой мудростью. Зульфия — вот наивысшая мудрость, — иди же скорее! Поверь мне: все ученые книги мира не стоят одного-единственного словечка из тех, что услышишь ты сегодня в лунном саду!
Каждому возрасту соответствует своя мудрость, для сорока пяти лет она заключается, между прочим, в том, чтобы не ложиться спать с пустым желудком. Проводив Саида, Ходжа Насреддин наскоро поужинал сухим сыром и черствой лепешкой из своих дорожных запасов и начал устраиваться на ночь. Уже засыпая, он еще раз подумал об этих влюбленных и от всего сердца пожелал им счастливого свидания в саду.
— Бежим, Саид! Отец сказал, что отдаст меня Агабеку.
— Успокойся, он не отдаст тебя, моя ласточка!
— Бежим, бежим! Куда-нибудь в горы, к цыганам или киргизам. На дорогу я приготовила узелок — лепешки, сыр и сушеную дыню.
— Подожди, может быть, нам и не придется бежать.
— О Саид, неужели они и тебя сумели уговорить, как уговорили отца?
— Не плачь, я никому не собираюсь тебя отдавать; послушай — у нас появился друг и защитник.
— Друг и защитник? У нас?.. Кто?
— Я не могу сказать тебе — кто, да, по правде, и сам не знаю его имени. Знаю только, что он спасет нас!
— Когда ты встретил его?
— Сегодня.
— И уже успел ему поверить?
— О Зульфия, если бы ты видела его взгляд, слышала голос, и ты бы поверила! От него исходит могучая сила, укрепляющая сердца.
Звенели ночные ящерицы, звенели серебряные монетки на шее Зульфии, что-то еще звенело, — вся ночь была полна неясных затаенных звуков. И Зульфии не хотелось утра: пусть бы навсегда оставалась земля в этой пахучей, истомной, голубоватой мгле. Но уже начиналось на востоке первое робкое пробуждение света, и горы смутно выступили из темноты своими вершинами: близился день.
Глава двадцать четвертая
Утром за чаем Саид рассказал, что Агабек вот уже несколько лет обходится без сторожа на своем озере и самолично отпускает воду на поля.
— Вначале он оставил на службе того же доброго старика, что раньше управлял озером от наманганского хозяина. Ты сам понимаешь, что вместе они пробыли недолго: старик отпустил кому-то бесплатно воду, Агабек пронюхал и выгнал его. С тех пор этот добрый старик в наших местах не появлялся; должно быть, он уже в могиле — мир праху его, да успокоит его всевышний в своих блаженных садах!
— Он живехонек! — отозвался Ходжа Насреддин. — Живехонек, как мы с тобой, он стал теперь чудотворцем: от скуки творит разные мелкие чудеса. Но почему Агабек не поставил сторожем кого-нибудь другого?
— Здешним людям он не доверяет, а чужеземные — редки у нас, только проездом.
— Посещает ли он эту чайхану?
— В полдень придет обязательно — выпить чаю и сыграть в шахматы с моим приемным отцом. Он любит шахматы, но, кроме отца, ему нет в нашем селении пары.
— Теперь есть.
— Ты играешь в шахматы?
— Играю в шахматы и еще в другие забавные игры; вот, например, игра — «Паук и Шершень».
— Никогда не слышал.
— Услышишь, увидишь.
Начиналась дневная жара, прямые лучи солнца падали с неба отвесно, как бы вонзаясь в землю. О работе на полях, у гончарных печей, в дымных кузницах нечего было и думать. Чоракцы — и земледельцы, и ремесленники — потянулись со всех концов в чайхану. Они входили, здоровались с хозяином — Сафаром, затем обращали приветствия к Ходже Насреддину. «Мир вам, почтенные труженики, — отвечал Ходжа Насреддин, — да благословит аллах ваш заслуженный отдых!» К этому он добавлял что-нибудь каждому отдельно: земледельцу — пожелание хорошего урожая, гончару — красивого и ровного обжига, мельнику — умягчения помола, пастуху — обильного приплода в стадах. С первой минуты — по рукам, по загару, пятнам на халате — он угадывал, откуда пришел человек в чайхану: с поля, от гончарной печи, из кузницы или от кожемятного корыта.
Саид ушел по своим делам. Гостям прислуживал Сафар — маленький сухой старик, одетый очень бедно, ибо его доход от чайханы не превышал в день двух, редко — трех таньга. Временами старик поглядывал на пустующее место Саида у кумганов, и тогда на его сморщенное лицо набегала тень; он знал о любви своего приемного сына и страдал за него.
Подавая чайник Ходже Насреддину, Сафар тихонько сказал:
— Зачем, о путник, ты внушаешь моему Саиду несбыточные мечтания? Лучше бы ты указал ему способ, которым можно вырвать из молодого сердца любовь.
— А зачем ее вырывать? — удивился Ходжа Насреддин. — Пусть себе растет и приносит плоды.
— Но если они горьки и таят в себе нестерпимую скорбь?
— Только у неумелых садовников, почтенный старец, — только у них!..
Сафар хотел что-то возразить, но вдруг сорвался с места, забегал, засуетился, хватая то веник, то полотенце, то шахматную доску.
Гости поднимались, расходились, поглядывая на дорогу.
Взглянул на дорогу и Ходжа Насреддин, и сердце в нем вспыхнуло: к чайхане, предшествуемый своим животом, шел Агабек.
Последнего медлительного гостя Сафар выпроводил в заднюю дверь. Чайник Ходжи Насреддина перенес в дальний угол: путник, идти ему некуда, пусть остается.
Агабек вошел и сразу как будто наполнил всю чайхану своей тушей. Он вошел как повелитель, едва ответив Сафару на подобострастный поклон, а Ходжу Насреддина вовсе даже и не заметил. Походка и осанка Агабека, маленькие угрюмо-тусклые глаза, глубоко сидевшие под низким мясистым лбом и таившие в себе темные мрачные чувства, тяжелая черная борода, перстень с печатью на пальце — все это подсказало Ходже Насреддину вывод: «В прошлом начальник, не из высших, но и не из мелких… Имел свою печать — либо судья, либо податной управитель. Живет в глуши, к службе вернуться не может; какой-то грех, и, видимо, не малый. Здесь ему не хватает почета, раболепия от низших, и нет высшего, перед которым он сам мог бы, трепеща, преклониться, — вот его самая большая утрата, его неутешное, тайное горе».
Это было очень хорошо, что Агабек — из начальственного сословия; теперь Ходжа Насреддин был спокоен за свою совесть: она не встанет между его мечом и головой наказуемого, как это с ним нередко случалось, когда его противниками были купцы либо какие-нибудь многоученые лекари, звездочеты и предсказатели. В них удавалось ему подсмотреть, и весьма часто, немаловажные душевные достоинства, включая доброту и зачатки совести, — и тогда его меч не разил их насмерть, довольствуясь лишь обритием в должной степени; что же касается лиц начальственных, то здесь он бывал беспощаден.
Агабек между тем грузно уселся, отвалился на подушки, скользнул по Ходже Насреддину мимолетным взглядом, как по ничтожной мухе, затем, пыхтя и отдуваясь, налил себе чаю.
Сафар принес шахматную доску, уселся напротив. Началась игра.
Ходжа Насреддин со своего места хорошо видел доску и мог следить за игрой, вникая во все подробности.
Природа обоих игроков отражалась на доске, как в ясном зеркале. Сафар играл приниженно, робко, брался то за одну, то за другую фигуру, нерешительно приподнимал, думал и ставил на прежнее место, на конец — словно прыгал с обрыва в холодную воду — делал какой-нибудь малопонятный ход, в ущерб себе. Он больше всего боялся что-нибудь потерять, пешку или фигуру, и, не принимая ударов, бегал и метался по всей доске, как мышь, застигнутая в ларе. И конечно, все время терял.
Агабек, наоборот, — хватал. Как жадная щука, он хватал все, что попадалось под руки: пешки, слонов, коней, башни. Лишь бы схватить! — дважды он просмотрел верный мат, увлеченный хватанием.
Сафар играл белыми; через полчаса у него оставалась одна-единственная сиротливая пешка и три фигуры: король, ферзь и конь, разбросанные по всей доске, бессильные прийти на помощь друг другу. Все остальное похватал Агабек, а сам за все время отдал старику только одну пешку.
Белый король, выжатый из своего угла, был со всех сторон стиснут вражескими силами, готовыми нанести ему последний удар.
— Сдавайся, старик, сдавайся! — кричал Агабек; его вздутое чрево ходило ходуном от одышки и смеха. — Посмотри, что у тебя осталось! Я забрал в плен все твое войско, а сам потерял только одну пешку. Ходи, что же ты медлишь, ходи конем, ходи ферзем, это — все равно, тебя ничто не спасет: твой король в пасти у моего ферзя, в самой пасти, на острых зубах!
Столь бесстыдное ликование уязвило Сафара, что было видно по сердитому блеску в его слезящихся глазах; поджав губы, взъерошившись, он еще пробовал сопротивляться: взялся было за пешку, чтобы подвинуть ее вперед, подержал над доской и поставил на прежнее место, взялся за коня, потрогал ферзя, коснулся пальцем короля, но хода так и не сделал.
— Ходи же, ходи! — кричал Агабек. — Клянусь бородою моего отца, недурная игра!
— Действительно, игра недурная, можно поставить против одной таньга — две!
Это подал свой голос из темного угла Ходжа Насреддин.
— Две против одной! — воскликнул Агабек. — Да любой мало-мальски смыслящий в шахматах смело поставит пять против одной! Жаль, старик, — обратился он к Сафару, — жаль, что мы не играем с тобою на деньги: сегодня ты остался бы голым, без чайханы и без халата!
— А вот я не прочь закончить игру и на деньги. — Ходжа Насреддин вышел из угла и смело стал перед игроками. — Я поставил бы двести таньга — все, что у меня есть.
Откинув тяжелую голову, Агабек высокомерно воззрился на него:
— Ты, как видно, ищешь простаков по дорогам, почтенный? Да я сам, не сходя с места, готов отвечать за черных пятью сотнями, если бы нашелся какой-нибудь дурак, чтобы поставить за белых только сотню!
— Такой дурак нашелся: двести таньга за белых. Теперь — твое слово!
За белых? На что он рассчитывал, на что надеялся? На выигрыш — вопреки очевидности?
Нет, о выигрыше он не думал, — наоборот, заранее считал свои двести таньга погибшими. Выигрывал он не деньги, — другое: первое сближение с Агабеком. Свой кошелек он приносил в жертву всемогущей судьбе, — да будет она милостива и благосклонна к нему в своем последнем решении!
— Ты ставишь за белых? — дивился Агабек. — Сафар, откуда он взялся, этот чужеземец, — он, верно, сумасшедший или накурился в твоей чайхане гашиша?
— Довольно пустых слов! — Ходжа Насреддин вывернул над подносом свой кошелек. — Если ты не боишься, почтенный, то ставь!
— Я — боюсь? — Засопев, Агабек полез в пояс, бросил на поднос большой увесистый кошелек желтой кожи: — Здесь семьсот пятьдесят! И впредь не болтай, усмири свой язык — ты, осмелившийся предположить во мне страх перед тобою, ничтожным!
— Игра начинается! — возгласил Ходжа Насреддин.
Сафар отодвинулся в сторону, освобождая место. Он с недоумением и жалостью смотрел на Ходжу Насреддина: действительно, что ли, сошел с ума этот странный гость?
И вдруг вспомнил, что гость еще не расплачивался за ночлег, чай и корм, съеденный ишаком. Сразу же позабыл об игре, охваченный мелочным трепетом: что была ему эта игра и куча таньга на подносе, рядом с опасностью потерять свои шесть таньга?