Севастопольский камень

Подпольная боевая советская организация росла. Неизвестный черноморский летчик был ее знаменем, его могила — святыней, буквы «Н. Л.» — условным знаком, лозунгом и паролем. И уже по ночам в затемненных квартирах включались радиоприемники: патриоты слушали Москву. Стрекотали по ночам в отдаленных кварталах машинки: патриоты перепечатывали и размножали сводки Совинформбюро. Выводились из строя паровозы, вагоны, автомашины, рушились подорванные аммоналом железнодорожные и шоссейные мосты… «Н. Л.» — неизвестный летчик! Он воевал всюду: в порту, на железной дороге, в школах, в больницах, и на заводах. Неуловимый, невидимый, он имел сотни глаз, сотни ушей, сотни рук. На станцию прибывали немецкие военные эшелоны. Скромная, незаметная телеграфистка сообщала об этом товарищу Алексею. В тот же день лучший связист организации Васютка отправлялся на противоположную сторону залива, к нашим. Боевое донесение он предварительно заучивал наизусть. Зимой Васютка переползал залив по льду в маскировочном халате, летом переплывал на автомобильной камере. Случилось однажды, что камера вдруг спустила, а до. берега, занятого нашими, оставалось еще километра полтора. Пока хватало сил, Васютка шел вплавь, потом начал тонуть. Ночь темная-темная, кругом — пустыня холодной осенней воды, кого позовешь на помощь, кто откликнется? Васютка вспомнил своего друга и покровителя, неизвестного летчика, и показалось ему, что в ответ на его призыв там, на кладбище, в сырой могиле, вдруг зарокотало, загудело сердце героя. Этот рокочущий гул близился, усиливался, и Васютка, слыша его, не поддавался смерти; снова и снова выныривал на поверхность и все кричал, кричал, захлебываясь, в черную глухую темноту. И когда последние силы уже окончательно покинули мальчика и вместо крика из его горла вырвался только слабый писк, чьи-то сильные руки подхватили Васютку и подняли над водой.

То был наш дозорный катер. Неизвестный черноморский летчик прислал на помощь Васютке своих друзей-моряков. Донесение было доставлено по назначению, через два часа эскадрилья пикировщиков пошла на бомбежку станции…

Прохор Матвеевич закончил свое повествование. Как раз подошел грузовик — мы расстались. На следующий день я был в Т. Здесь я узнал, что все рассказанное мне старым боцманом о боевой подпольной организации правда, что товарища Алексея в городе нет: он уехал работать в область и увез с собой Васютку. Некоторых участников организации я все-таки разыскал, и они показали мне могилу неизвестного летчика.

Она была точно такой, как описывал Прохор Матвеевич: холмик, на нем пятиконечная звезда, а ниже, вокруг основания, красивая кайма из белых камешков. На могиле лежали цветы, иные полуувядшие, иные совсем еще свежие, положенные, по-видимому, только сегодня.

Вечерело, над морем широко, в полнеба разгорался пышный багряный закат, окрашивая своим пламенным золотом облака, воду, листву, покосившиеся кресты и каменные потемневшие надгробья. Так мирно и тихо было вокруг, что я невольно подумал о неизвестном летчике: «Наконец-то он успокоился…». В это время издалека донесся зычный голос репродуктора. Местное радио сообщало о взятии Мелитополя. «Мелитополь взят! Мелитополь взят!» — два раза повторил диктор, и в короткой паузе, наступившей потом, мне вдруг послышался слабый, но явственный гул, идущий как будто из-под земли.

Это мне, конечно, просто-напросто показалось. А может быть, и вправду, в ответ репродуктору вместе с миллионами живых сердец дрогнуло, забилось и радостно зарокотало похороненное здесь неукротимое, раскаленное сердце неизвестного летчика?..

 

 

АЛЕНУШКА

— Аленушка, сестрица моя! Выплынь, выплынь на бережок…

— Иванушка, братец! Тяжел камень ко дну тянет…

Русская сказка

 

В этом рассказе речь пойдет о верности и о большой любви, это будет рассказ об одной русской девушке из Феодосии.

Девушку из Феодосии звали Елена, но сама она больше любила простое имя  — Аленушка. Она с детства привыкла к этому имени и окончательно закрепила его за собой, прочитав однажды грустную сказку о несчастной сестрице Аленушке и о братце Иванушке. В книжке была и картинка: сидит Аленушка одна-одинешенька во глухом лесу у темной глубокой воды, о чем-то думает, и на сердце у нее камень. Девочка не могла без слез видеть эту картинку, а мальчишки в школе дразнили: «Вот и тебе так же придется сидеть у моря, когда подрастешь». Она всхлипывала, заранее оплакивая свою горькую судьбу.

Как золотой сон минуло ее детство, и пришла юность — просторная, чистая, в солнечном свете, в морских зеленовато-прозрачных волнах. В девятнадцать лет Аленушка познала всю полноту молодого счастья. Она жила вдвоем с матерью, глуховатой старушкой, работала техником по ремонту моторов на рыбачьих баркасах. Все любили Аленушку, баловали, она веселилась, ходила на пляж купаться и загорать, по вечерам, после концерта или кино, допоздна гуляла со своим Степаном под яркими, крупными звездами юга. Этот Степан, моряк с военного тральщика, показал себя в первую же минуту знакомства с ней очень сообразительным парнем, угадав без подсказки ее настоящее имя.

— Елена, — сказала она, протянув руку; он, засмеявшись, ответил: «Аленушка!» — и она улыбнулась ему с благодарностью.

Аленушка была очень красива спокойной русской степной красотой и, сознавая это, пренебрежительно относилась к назойливым ухаживаниям знакомых ребят, но Степан сумел зацепить ее за сердце. Он появился перед ней как-то неожиданно, вдруг, на морском берегу, словно сказочный королевич, вышедший из моря; каждое его слово было кстати, каждое движение — в лад, вся повадка была у него ясная, веселая, легкая. И потом Аленушке никогда не было с ним скучно, и ни разу он не заставил Аленушку насторожиться, заботливо оберегая чистоту ее молодой любви. В благодарность за это она платила ему безграничным доверием, таким доверием, что иногда считала его способным понимать не только ее слова, но и самые мысли, даже не мысли, а таинственную музыку ее души. Однажды лунной ночью сидели они вдвоем на берегу, на старом камне — голубое кружево пены подкатывало к самым ногам и, влажно шипя, таяло на темном песке.

— Жаль только, что тебя зовут Степан… Лучше бы Финист, — сказала Аленушка и вздохнула.

— Что такое? — встрепенулся он. — Какой это Финист? Такого даже имени русского нет!

— Финист — Ясный сокол, — ответила Аленушка. — Он днем гуляет по поднебесью, а вечером ударится о сыру землю и сделается перышком. А на самом деле он был добрый молодец…

Степан отодвинулся и широко раскрытыми глазами пристально посмотрел ей в лицо.

— Ты что, Аленушка, бредишь? Что у тебя творится в голове — какие-то Финисты, соколы… Ничего не понимаю…

— Ты многого не понимаешь, — прошептала она, опять вздохнула, потом тихо засмеялась — в ответ собственным мыслям.

Счастливая и светлая юность Аленушки тоже была как золотой сон до самой войны.

Провожая на фронт Степана, Аленушка взяла от него подарок — маленький перстенек — и сказала так:

— Я буду тебе верна, слышишь? Везде и всегда, хоть целых тридцать три года. Иди и не сомневайся во мне.

Степан уехал, и с этого дня вся жизнь Аленушки приобрела один-единственный смысл — ожидания. Она, разумеется, не сидела сложа руки: после работы спешила на курсы, потом в госпиталь на дежурство. Ее внешняя жизнь шла деятельно и кипуче, но внутренняя была заполнена только верностью и ожиданием. Она с необычайной строгостью требовала от себя выполнения своего долга верности. Как-то раз ей случилось нечаянно попасть на вечеринку, где пили вино и танцевали. Аленушка очень любила танцевать и не удержалась. Ночью, глядя сухими горячими глазами в темноту, она шептала себе: «Ты дрянь, ты ничтожество! Ты здесь танцуешь, а он, может быть, там кровью истекает или в атаку идет!». И этот «он» уже перерастал Степана, включая в себя все, что было ей дорого, — ее дом, Финиста — Ясного сокола, русские поля и березы, которые она страстно любила, хотя, родившись в Крыму, ни разу не видела, кроме как на картинках. В эту ночь Аленушка почувствовала свою верность единой и всеобъемлющей — устремленная на Степана, она в то же время обнимала собой весь родной русский мир.

Занятия на курсах медсестер подходили к концу. Аленушка готовилась ехать на фронт. Ей обещали назначение в ту бригаду морской пехоты, в которой сражался Степан. Но судьба рассудила иначе. Феодосию заняли немцы. Старушка мать умерла. Аленушку погнали в неволю в Германию.

Получив повестку, она словно окаменела. Без слез, без жалоб и сетований она собирала в дорогу маленький узелок. До указанного в повестке срока явки на вербовочный пункт оставалось еще часа три. Аленушка пошла на берег: проститься с морем, Степаном, со своей милой родиной. День был осенний, ласковый, море тихо перекатывало зеленые стекловидные валы. Аленушка одна-одинешенька сидела на берегу, плакала, и слезы ее капали на феодосийский нагретый солнцем бел-горюч песок. Вот когда сбылись детские смутные предчувствия, обещавшие Аленушке черную неизбывную беду. Плача, она повторила здесь, на влажном ветру, свою клятву: хранить верность хоть тридцать три года, а если тридцати трех лет не будет, то до смерти.

В назначенный час она пришла на пункт. Перстенек — подарок Степана — она повернула на своем пальце так, чтобы камешек смотрел внутрь ладони и своим блеском не привлекал внимания солдат. Но свою красоту она спрятать не могла — фельдфебель сразу приметил Аленушку.

К ночи поезд вышел из Крыма, началась Украина, а там, дальше, за степями, лесами, горами, лежала в ядовитом, черном тумане чужая, страшная Гитлерия, как некое Царство двенадцатиглавого лютого змия, пожирающего людей живьем. Прямо в логово к этому змию везли Аленушку — маленькую, слабую русскую девушку, а светлый витязь на коне, с острым копьем и щитом червленого золота, был далеко и не мог подоспеть ей на помощь.

Солдаты-охранники ехали в отдельном пассажирском вагоне. У фельдфебеля, начальника эшелона, было свое купе. Аленушку привели к фельдфебелю — покорную, подавленную, беззащитную. Фельдфебель так и решил, что она сопротивляться не будет, — сыто усмехнувшись, он защелкнул дверь, поставил на столик бутылку вина, консервы, нарезал хлеба. Аленушка молчала, не поднимая

глаз. Но когда фельдфебель шагнул к ней, она схватила со стола нож и прижалась, вся дрожа, к запертой двери.

— Не подходи! — задыхаясь, сказала она. — Зарежусь!

Глаза ее светились темным отчаянным пламенем, и фельдфебель понял, что сделай он еще одно движение — и Аленушка действительно зарежется.

— Так! — изменившимся, заглохшим голосом пробормотал он по-немецки. — Очень хорошо!.. Ты будешь за свое упрямство три дня сидеть в карцере.

Он приказал перевести Аленушку в штрафной вагон — застенок на колесах. Два дня Аленушке не давали пить — все ждали, когда она сдастся и запросит пощады. На третий день она, вероятно, умерла бы, но тут фельдфебель прислал кружку воды: негодяй понимал, что за Аленушку с него могут спросить, как за ценный товар.

Штрафной вагон многому научил Аленушку — страх перед фашистами сменился ожесточенностью. Она и раньше знала, что фашисты — враги, но знала это больше разумом. Теперь же она почувствовала это всем своим существом. Ее обидел не фельдфебель — ее обидел гитлеровский лютый двенадцатиглавый змий. Фельдфебель был виновен не больше, чем всякий другой фашист, а всякий другой фашист — не меньше, чем фельдфебель, все же вместе и каждый в отдельности они были бесконечно виновны, и все враги. Ведь фельдфебель об Аленушке ничего не знал — она была для него просто русская, вот и все. И для Аленушки отныне любой фашист стал безлик и огромен, воплощая в себе всю Гитлерию. Она не замечала, не видела, не хотела видеть в них отдельных личных особенностей внешности и характера.

Таким же безликим был для Аленушки и хозяин — немецкий кулак, который увез ее с невольничьего рынка в Магдебурге на свою ферму. Хозяин чуть-чуть знал по-русски. «Был в плену», — догадалась Аленушка.

Аленушка уже несколько раз ловила на себе его странно внимательные взгляды, и все ей стало понятно.

Весь день провела она в смятении, в тревоге, на ночь крепко заперла свою каморку. Но хозяин ночью не постучался — ему некуда было спешить. Дня через два он поймал Аленушку в темном коридоре и сунул что-то ей в руку. Это было дешевенькое позолоченное кольцо. Аленушка заливалась слезами над этим постылым подарком и проклинала свою красоту, которая там, на родине, приносила ей столько радости, а здесь, на враждебной чужбине, обернулась горем и напастью.

Спать она в эту ночь не могла. Когда все уснули, взяла в руки свои туфли с деревянными подошвами и, прокравшись босиком по коридору, вышла во двор — погоревать и подумать.

Все было чужим вокруг — и земля, и небо, и какие-то мутные, тусклые звезды, глядящие в упор, как совиные немигающие глаза. Но ветер дул с востока, и в тихом его шелесте Аленушке чудился далекий, тоскующий голос: «Аленушка, сестрица моя! Выплынь, выплынь на бережок…» Истерзанное горем и ужасом сердце Аленушки отвечало на этот призыв скорбным стоном: «Иванушка, братец! Тяжел камень ко дну тянет…»

Она долго стояла во дворе, молясь о чуде. И чудо совершилось  —  его принес на своих крыльях восточный ветер с далекой родной стороны. Ночь была ноябрьская, холодная, Аленушку прохватило ветром, и она заболела.

Конечно, простуда сама по себе не освободила бы Аленушку от немецкого рабства, но в бреду, в жару ей пришла спасительная мысль: хотя бы на время избавиться от своей красоты. Аленушка перестала есть, пищу свою она тайком выбрасывала. Голодовка в соединении с болезнью за две недели превратила ее в щепку. Вдобавок по лицу пошли какие-то прыщи, Аленушка нарочно не давала им заживать. Каждое утро она разглядывала в зеркале свое обезображенное лицо с торчащими скулами, запекшимися губами и темными, провалившимися подглазьями. Вся ее красота исчезла бесследно. «Слава богу! — думала она. — Теперь уж никто не польстится».

Вот когда наконец показал себя хозяин! Он стал с ней груб и жесток. Хотя Аленушка была еще очень слаба, он заставил ее пройти вместе с ним пешком в соседнюю деревню, километра за четыре, к фельдшеру.

Обычно беды и удачи приходят к людям полосами — у Аленушки началась полоса удач. Фельдшер, брезгливо осмотрев ее, обнаружил хрипы, сохранившиеся в легких после простуды. Фельдшер считал себя светилом в медицине, его заключение было кратким и безапелляционным:

— Знаете ли, герр Вулле, — важно сказал он, — вам надо избавиться от нее, и чем скорее, тем лучше. У нее самая настоящая чахотка, теперь она для вас бесполезна — пусть едет умирать к себе домой.

— Чахотка! — ужаснулся хозяин и отодвинулся от Аленушки.

Эту декабрьскую ночь она провела в сарае — хозяин не пустил ее в дом, опасаясь заразы. Утром он отвел ее в полицию и показал там справку, полученную от фельдшера. Немцы не стали затруднять себя медицинскими переосвидетельствованиями — чахотка так чахотка, найдется другая русская девушка, более пригодная для работы в Германии. И она поехала домой, в Россию.

Слишком долго было бы рассказывать здесь о том, как разыскала она в Феодосии давнего приятеля своей покойной матери — старого рыбака-бригадира, уговорила старика принять ее на баркас мотористкой, как в замасленном комбинезоне с утра до вечера, без выходных, трудилась над старым, разбитым мотором, приводя его в порядок. У Аленушки был свой план, и для успешного выполнения этого плана хороший, надежный — мотор был просто необходим. Аленушка замыслила побег на советский берег. В артели было восемь человек, но только двоих — самых надежных — посвятила она в свои замыслы. Старик бригадир ничего не знал — он показался ей трусоватым и недостаточно решительным для таких дел.

Аленушкина верность, до сих пор служившая ей только щитом, превратилась в наступательное оружие. Скромная, тихая, мечтательная девушка шла в открытый бой за свою свободу и любовь. Она смотрела на перстенек, прощальный подарок Степана, и втайне гордилась собой — она свое слово держит! В шелесте влажного ветра с востока по-прежнему слышался ей далекий призыв: «Аленушка, сестрица моя! Выплынь, выплынь на бережок…» И она голосом своего горячего сердца отвечала: «Я слышу! Я выплыву, Степа, милый, я обязательно выплыву! Скоро, вот уже скоро!..» Могуче и просторно расстилалось перед Аленушкой синь-широко море, пышно цвели восходы и пламенели закаты, грохотал прибой, разбивая каменистый берег, человеческими голосами кричали белые чайки, словно зачарованные девицы, посланные из волшебного светлого царства с доброй вестью к Аленушке. По ночам звезды, трепетно переливаясь, горели над ней тихим и живым пламенем, и во всем Аленушке чудился добрый знак.

Наконец мотор был отремонтирован и проверен, в трюме хранились надежно упрятанные запасные бидоны с горючим. Аленушка уговорилась со своими друзьями — Игнатом Проценко и озорным черноглазым Сашей Янаки — использовать первый же выход в море и взять курс к советскому берегу. Немцы оказались предусмотрительны — прошлой осенью из Феодосии на Кавказ уже ушли два баркаса, и немцы решили не выпускать рыбаков из порта без охраны, по два солдата на каждый баркас.

Из первого рейса пришлось вернуться и сдать улов немцам. То же повторилось и во второй раз, и в третий, и в четвертый…

Саша Янаки был человек от природы горячий и вспыльчивый, к тому же — зачем скрывать? — его волновала и близость Аленушки.

— Так у нас никогда ничего не выйдет! — сказал он, стукнув по столу кулаком. — Этих проклятых немцев надо просто ликвидировать.

Игнат Проценко — пожилой, грузный и могучий (он легко бросал пятипудовые мешки на грузовик и в одиночку перетаскивал якоря) — только молчал и сопел в ответ. Когда Саша его допек, он раздраженно ответил:

— Чем ты будешь его ликвидировать? Пальцем? А у него автомат на шее висит!

Еще два раза вышли в море — оба раза вернулись и сдали немцам улов. Саша бесновался:

— Я лучше сети перережу и днище продырявлю, чем немцев нашей рыбой кормить! — Аленушка молчала, закусив губы; что могла она сделать там, где двое мужчин оказались бессильны? Молчал и Проценко — в его тугодумной, но трезвой голове шла своя работа.

— Подождем, пока подвернется случай, — сказал он, а какой именно случай — не пояснил.

И этот случай подвернулся, и в такой день, когда меньше всего можно было ожидать. В море вышли сразу три баркаса; на каждом была охрана, и, кроме того, немцы послали сторожевой катер. Попробуй убеги — снаряд нагонит!

Море хмурилось, белые чайки носились и кричали, падая грудью на волны. Теперь они уже не казались Аленушке зачарованными девицами, посланными к ней с доброй вестью. Она ошибалась — именно этому ненастному дню было суждено стать первым днем ее свободы.

После полудня начало штормить. С немецкого охранного катера просигналили возвращение в порт. Но шторм нарастал стремительно, тучи опустились и понеслись над самой водой, море взгорбилось и закипело, ветер уныло засвистел и завыл в снастях. Баркасы начали убирать сети, это заняло минут сорок, а мгла за это время сгустилась, и в бледном прерывистом свете молний хлынул косой, резкий, яростный ливень, окончательно закрывший видимость.

С трудом пробираясь по скользкой, уходящей из-под ног палубе, Игнат Проценко подошел к моторному отделению и открыл дверцу. В лицо ему пахнуло нагретым маслянистым запахом. Игнат сказал Аленушке несколько слов. Побледнев, она молча подала ему тяжелый гаечный ключ. Он сунул ключ в карман, закрыл дверцу и ушел, балансируя по мокрой палубе.

На носу увидел он Сашу Янаки. Они совещались недолго. Саша, кивнув головой, направился к штурвальному мостику.

За штурвалом стоял сам бригадир. «Тебя зачем-то немцы требуют!» — прокричал Саша в самое ухо старику, сквозь свист и вой урагана. «А?.. Что?..» — не понял старик. «Немцы, говорю, требуют!» — повторил Саша, указывая на корму, где стояли оба немца. Рядом с ними, перетягивая какой-то канат, возился Проценко. «А, чтоб их!» — проворчал старик и, передав молодому рыбаку штурвал, пошел на корму.

Мутно-пенистые горбатые валы накатывали один за другим, вздымая баркас на гребни и снова низвергая в бездну. Стоя у штурвала, Саша Янаки видел перед собой то небо, то зеленоватую пучину воды. Время!.. Стиснув зубы, Саша резко переложил руль, подставив накату правый борт. Свирепая огромная волна подбросила баркас, но не перевернула, а лишь накрыла его всей своей многотонной тяжестью. Саша на секунду ослеп и оглох под этим соленым водопадом. Оглянувшись, он увидел немцев — мокрые с головы до ног, они отфыркивались и отплевывались, а рядом с ними, тоже весь мокрый, стоял Игнат Проценко. Старичок бригадир, скользя и спотыкаясь, бежал на раскоряченных ногах обратно к мостику: «Дьявол, как держишь!» — завопил он отчаянным голосом, но вопль его потонул в реве, рокоте и плеске второй волны, накатившей на палубу. Суденышко дрогнуло, крякнуло, легло на борт, и его винт завыл в воздухе. Саша повис на штурвале. Он видел с мостика: волна еще не успела схлынуть и суденышко еще не успело выпрямиться, когда Игнат Проценко, натужившись, со страшной силой опустил гаечный ключ на голову первого немца, а второго ударил ногой в живот, — взмахнув руками, немец свалился на палубу. Старичок бригадир, оцепенев, стоял у мостика с выпученными глазами и отвалившейся челюстью. Накатила третья волна; когда Саша опять оглянулся, немцев на корме уже не было. С глубоким вздохом Саша уверенно провернул штурвал и поставил баркас носом к волне. Все кончилось.

— Это что?! Это что?! Что?! — опомнившись, зачастил бригадир, поднимая голос все выше и выше, до визга. — Вы это что затеяли, разбойники? А?! Что это?! — Его лицо передергивалось, челюсти тряслись. Он, конечно, не был изменником, этот старичок, и вовсе не держал руку немцев — он просто ничего не понял и насмерть перепугался.

К мостику сбегались рыбаки. Вылезла и Аленушка из моторного отделения. Подошел Игнат Проценко с гаечным ключом в руках.

— Ты что наделал, я тебя спрашиваю?! — завизжал старичок.

Проценко жестом остановил его.

— Товарищи! — сказал он. — Мы советские люди, и нам дорога отсюда — к своим, на Кавказ. Может быть, есть несогласные?

Взвесив в руке гаечный ключ, он обвел глазами лица рыбаков, особенно пристально посмотрев на притихшего старичка бригадира.

Несогласных не оказалось. Аленушка, зарыдав, крикнула срывающимся голосом:

— Игнат, спасибо!

Саша деловито заметил с мостика:

— Зря ты, Игнат, автоматы у них не забрал.

— Некогда было, — хмуро отозвался Игнат. — Ты, что ли, Александр, у штурвала будешь? Курс — прямо на Кавказ. Аленушка, давай, милая, самый полный!

Баркас развернулся и сквозь холодную мглу, ураган и ливень пошел в открытое море, навстречу штормовой ночи.

Шесть узлов — это, конечно, не ход. Баркас трое суток мотался в море, но упрямо держал курс к советскому берегу. На рассвете четвертого дня наш дозорный катер заметил баркас и привел в порт.

Сестрица Аленушка выплыла все-таки на бережок…

Когда старый боцман Прохор Матвеевич Васюков, мой давний приятель, рассказал мне историю Аленушки, я, понятное дело, схватился за блокнот. Старику это не понравилось.

— Не люблю, когда ты записываешь, ровно следователь какой. Да и чего записывать; вот лучше послезавтра пойдешь к ней на свадьбу, там и запишешь.

Я вытаращил глаза. Прохор Матвеевич пояснил:

— Она здесь сейчас, в нашем городе. Она своего Степку разыскала. Он после ранения демобилизовался и тут у нас в порту служит, в гражданском флоте. Вот получает как-то раз письмо — с месяц тому назад. «Степа, милый, дорогой», и всякое там подобное, «помнишь ли ты меня», и так и далее, «а я тебя всегда помнила», и всякое там подобное. А у него, у Степана, левой ноги нет, на протезе он ходит. Значит, мысли всякие лишние в голове, да наслушался еще о разных женах, которые своих калеченных мужей бросают, и вот влезла ему в голову дурь. «Нет, — думает, — не быть мне теперь женатым, проживу как-нибудь один». И пишет ей ответ: «Забудь меня», и так далее… Отправил… На сердце кошки скребут, ходит злой, лицом темный. Сидит как-то вечером дома, книжку читает. Открывается дверь; глядит — она! Подходит к столу и так ему говорит: «Прошу, — говорит, — извинить, что без приглашения явилась. Я подарок твой принесла — перстенек… На, возьми… Эх, Степан, Степан, мелкий у тебя характер. Мне уж как трудно, у немцев было, а я себя соблюдала и к тебе вырвалась. А ты здесь, на родной земле, среди своих людей и то свихнулся!». Она думала, что он себе другую завел — вот и обиделась. Положила перстенек на стол — и к двери. «Прощай! говорит. Я тебе не судья, суди себя сам!» Тут уж он вытерпеть не мог, рванулся к ней, а нога-то не гнется — он за собой волочит ногу через комнату. Она как только глянула — сразу все поняла; вот скажи, какое сердце угадливое! «Да ты, говорит, Степан, может, из-за ноги мне такой ответ написал?» Он, конечно, сознался, и тут пошел у них разговор и всякое там подобное — словом, послезавтра свадьбу играют. Приходи!

И я на этой свадьбе был, вино и пиво пил, по усам не текло, потому что их нет у меня, а в рот кое-что попало. Я видел Аленушку и могу засвидетельствовать, что такие красивые девушки встречаются не часто. Видел жениха, немного ошалевшего от счастья и гордости, видел Игната Проценко и смуглого Сашу Янаки, в черных глазах которого, обращенных на Аленушку, можно было ясно прочесть упрек! Старичок бригадир, тоже присутствовавший на свадьбе, подвыпив, с воодушевлением рассказывал о бегстве из-под фашиста, беззастенчиво приписывая главное геройство в этом деле себе самому. Прохор Матвеевич в конце пиршества разошелся и произнес горячий тост, закончив его словами:

— Желаю счастья и всякое там подобное!..

Мы, гости, дружно подняли стаканы и выпили за молодых и за женскую благородную верность!

 

 

ВОЗВРАЩЕНИЕ

 

Севастопольский камень!..

Долго странствовал он по всему Черноморью, переходя из рук в руки, от одного моряка к другому, наконец достойно завершил свой славный боевой путь. Встанем «смирно», товарищи! Севастопольский камень положен на свое место!

Вы помните легенду о камне? Она родилась на Черном море летом 1942 года, в те трудные тяжкие дни, когда мы, стиснув зубы, медленно отходили на Кавказ и на Волгу. Но по-прежнему непоколебимой оставалась наша вера в победу, — отступая, мы смотрели все-таки на запад.

Мы оставили тогда и Севастополь. А вскоре по черноморскому берегу прошел слух о севастопольском камне.

Рассказывали, что ударил снаряд в набережную близ памятника. «Погибшим кораблям» и выщербил из парапета небольшой гранитный осколок — так примерно в ладонь величиной. Какой-то неизвестный моряк из последних отрядов прикрытия подобрал этот гранитный осколок, сказав товарищам:

— Клянусь вернуться в родной Севастополь! Клянусь, что своей рукой положу этот камень на место и крепко впаяю на цемент, чтобы лежал он во веки веков нерушимо! А до тех пор буду носить его на груди — пусть он все время жжет меня и тревожит, пусть не будет у меня других мыслей, кроме одной — отплатить сполна фашистам, сбросить их из Севастополя в море!

Не пришлось герою выполнить свою клятву — смерть помешала. Прощаясь перед смертью с товарищами, он передал камень и свой последний наказ:

— Он должен вернуться в Севастополь, должен быть положен на свое место, и обязательно рукой моряка.

Много ходило потом рассказов и слухов об этом камне: был он будто бы у моряка-снайпера, а после его гибели перешел к разведчику из десантного батальона морской пехоты, от разведчика — к артиллеристу, затем — к летчику и наконец попал на катер-охотник. Говорили, что моряки пронесли севастопольский камень по всему Азовскому побережью от Таганрога до Геническа, что побывал он и в Новороссийске и в Николаеве… Словом, очень много рассказывали, но никто из рассказчиков не мог похвалиться тем, что видел камень своими глазами, держал его в своих руках.

И некоторые начали уже подумывать, что, может быть, на самом-то деле никакого камня нет и никогда не было, что вся его история — это одна только легенда, разговоры… Действительно, странное дело: все кругом говорят: «камень», «камень», а где он, этот камень, каков он с виду, у кого он хранится — никто не знает!

Я, впрочем, о севастопольском камне знал побольше других. Есть у меня на Черном море давнишний приятель, старый боцман Прохор Матвеевич Васюков, человек известный, уважаемый, великий мастер рассказывать разные удивительные истории, хранитель бесчисленного количества морских легенд и преданий. Признаться, я давно догадывался, что добрую половину своих историй Прохор Матвеевич сам сочиняет, но свои догадки я хранил про себя и никогда не высказывал их старику, боясь рассердить и обидеть его. Прохор Матвеевич всегда очень заботился о том, чтобы его рассказы звучали вполне достоверно, и всякий раз начинал с длинного предисловия — где именно, когда и с каким человеком все это случилось.

А вот недавно в дружеской беседе я промахнулся. Дело в том, что впервые о севастопольском камне я услышал именно от Прохора Матвеевича недели через две после ухода наших войск из Севастополя. Тогда на море никто еще не знал этой легенды, и только много времени спустя она стала общеизвестной. «Да не отсюда ли, не от Прохора ли Матвеевича и началась и пошла она?» — подумал я и сгоряча сказал это старику в шутливом, разумеется, тоне.

Зря начал я такой разговор. Старик вспылил и надулся, встопорщив усы.

Запись опубликована в рубрике Творчество с метками Леонид Соловьёв. Добавьте в закладки постоянную ссылку.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

− 1 = eight