— Чайханщик, получи сколько с меня следует за весь постой. И выведи моего длинноухого, покрытого шерстью.
Он даже заглазно не позволял себе называть ишака иначе, как только почтительно косвенными именами, дабы, очутившись в каирском дворце, не проговориться как-нибудь нечаянно и не угодить на первых же порах в тайную комнату.
Ходжа Насреддин и вор, с утра ожидавшие вблизи чайханы выхода Агабека, спрятались за угол.
Будущий египетский визирь, не заметив их, важно прошествовал мимо, ведя в поводу ишака. Длинноухий, покрытый шерстью являл собою вид самый унылый: морда была опущена к земле, уши болтались, хвост бессильно обвис, кисточка на конце чуть шевелилась.
— Посмотри на его безутешность, — сказал вор Ходже Насреддину. — Это настоящий преданный друг, многим людям следовало бы у него поучиться.
Они последовали за Агабеком в толпу, в нестерпимую давку гудящих крытых рядов; здесь воздуха не было, его вытеснил пар, поднимавшийся от земли, щедро увлажненной поливальщиками; тысячи запахов, источаемых кожами, красками, заморскими пряностями, гниющими отбросами, продавцами и покупателями, парящимися в своих халатах, — все это смешивалось и сгущалось до такой немыслимой плотности, что уже прилипало к рукам и лицам, наподобие какой-то вязкой жижи… Агабек миновал красильный, сапожный, седельный ряды и вышел к большому базарному арыку. Ходжа Насреддин толкнул вора локтем:
— Ищет лавку менялы Рахимбая.
Толстый меняла Рахимбай в этот день еще не имел торгового почина и, зевая, скучал в своей лавке. По его лицу, восстановившему прежнюю округлость, по курчавости расчесанной бороды, по сонно-сытым глазам видно было, что после сундучной бури никакие смуты не возмущали больше его душевного мира. Так оно и было: оскорбленная супруга простила его и снизошла до него, арабские жеребцы в благополучном здравии стояли на конюшне, под тройной охраной, ожидая следующих скачек; вельможа — хотя и холодно — отвечал ему на поклоны при встречах; жизнь менялы вошла в прежнюю ровную колею.
Не предвещало ему никаких особых волнений и сегодняшнее знойное утро; даже наоборот, он подумывал закрыть к обеду лавку и предаться дома сладостному отдыху возле супруги. Напрасные мечтания! — уже гудели, кружились над его беспечной головой вихри новых невзгод.
Перед лавкой остановился человек весьма степенной наружности, с ишаком в поводу:
— Да пребудет над тобою слово аллаха, купец, мир тебе! Скажи, не зовут ли тебя Рахимбай?
— Ты угадал, меня зовут Рахимбай. Какое дело привело тебя, о путник, к моей лавке?
— Я слышал о тебе еще по ту сторону гор, как о честном купце, вот почему и разыскивал именно тебя среди всех кокандских менял.
Рахимбай, как всякий отъявленный плут, был весьма ревнив ко мнению людей о себе; обрадованный и польщенный словами Агабека, он сразу к нему расположился душой; впрочем, в соответствии с природным своим плутовством, и самое это расположение ощутил не иначе как в замысле хитро обжулить, но только на дружеский лад — неслышно и мягко, с оттенком доброжелательства.
— Не первый ты, о путник, приходишь ко мне с подобными словами, — сказал Рахимбай, самодовольно кряхтя и поглаживая круглый, выпятившийся живот. — Меня, слава аллаху, знают по всей Фергане и далеко за ее пределами, как честного человека; надеюсь таковым оставаться и впредь.
— Добрая слава дороже денег, — вежливо поклонился Агабек.
Купец не остался в долгу — ответил таким же поклоном:
— А еще дороже — встреча с достойным и разумным собеседником.
— Истинная правда! — воскликнул Агабек. — Именно такую встречу послал мне аллах сегодня.
— Вот слова, порожденные самим благородством, — отозвался купец.
— Они — лишь зеркало: отразили то, что перед ними, — подхватил Агабек.
Долго они кланялись друг другу, соперничая во взаимовосхвалениях, превознося друг друга до небес. Между тем глазки менялы — истинное зеркало его разума — превратились в узенькие щелочки, шныряли и бегали, ощупывая путника, стараясь проникнуть сквозь ткань его пояса внутрь кошелька.
Наконец перешли к делу. Рахимбай отсчитал Агабеку горсть звонкого золота — монет на пять меньше, чем следовало бы, по сравнительной стоимости динаров и таньга на кокандском базаре; при этом он сокрушенно вздыхал и рассказывал о крайнем вздорожании арабского золота в последнее время, что было, конечно, чистейшим враньем. Агабек — сам не промах в подобном вранье — проницательно усмехался, но в спор не вступал; что были ему эти жалкие пять динаров, если впереди ожидала его дворцовая каирская казна!
— А теперь, почтеннейший, — прервал он излияния купца, — у меня к тебе еще одно дело. — Он ссыпал динары в круглый кошелек черной кожи, спрятал его и достал из пояса второй кошелек. — Здесь драгоценности: ожерелье, браслеты, кольца. Может быть, купишь?
— Тише! — Рахимбай высунулся из-за прилавка, взглянул направо, налево: не видно ли где поблизости шпионов или стражников? — Разве ты не слышал, путник, что в Коканде такие сделки воспрещены без предварительного уведомления начальства? Можно пострадать: ты потеряешь драгоценности, я получу тюрьму.
— Я слышал, но полагаю, что два разумных человека…
— И честных, — поторопился вставить купец.
— А главное — осмотрительных, — добавил Агабек.
Они закончили разговор ухмылками: слов им больше не понадобилось.
Рахимбай бросил на прилавок горсть мелкого серебра — для отвода глаз, на случай появления стражи, затем распустил завязки кошелька и отвернул книзу его края, чтобы видеть драгоценности, не извлекая.
Притаившиеся неподалеку за углом вор и Ходжа Насреддин видели, как менялось, темнело толстое лицо купца и наливалось кровяной злобой, шевелившей волосы в бороде.
— А скажи, путник, скажи мне: откуда, когда и как попали к тебе эти драгоценности?
— Почтенный купец, — ответил Ага,бек, — оставим этим вопросы начальству, без которого решили мы обойтись. Не все ли равно тебе — откуда и как? Твое дело — брать или не брать. Если ты берешь — плати деньги, шесть тысяч.
— Деньги? — задохнулся купец. — Шесть тысяч! За мои собственные вещи, украденные у меня же!
Здесь Агабек почуял неладное: уж не думает ли этот купец поймать его на удочку своего плутовства?
Быстрым движением он схватил кошелек.
Но купец не дремал — скрюченными пальцами вцепился накрепко.
Оба замерли, разделенные прилавком, но соединенные кошельком. Крепче не соединила бы их даже стальная цепь!
Они прожигали друг друга взглядами, полными бешеной злобы; глаза у обоих выкатились, округлились и помертвели, залившись белесой мутью, как у разъяренных петухов. Воздух со свистом и хрипом вырывался из их гортаней, перехваченных судорогами.
При всем этом они должны были соразмерять движения и сдерживать крики, дабы не привлечь внимания стражников.
— Пусти! — захрипел Агабек.
— Отдай! — стенанием ответил купец.
— Мошенник!
— Презренный вор!
Последовала короткая схватка — яростная, но тихая, со стороны почти совсем незаметная. Казалось: два почтенных человека доверительно беседуют, склонившись над прилавком; только прислушавшись, по глухой возне, свистящему прерывистому дыханию, подавленным стонам и скрежету зубов можно было догадаться об истине.
Схватка закончилась вничью.
Вцепившись в кошелек, трудно и хрипло дыша, оба опять окостенели друг против друга.
— О потомок шайтана, о смрадный шакал, вот какова твоя честность. Пусти, говорю!
— Отдай, нечестивец, пожравший падаль своего отца!
Соперничавшие минуту назад во взаимопревознесениях и похвалах, они теперь осыпали друг друга злобной руганью: так часто бывает с людьми, когда между ними оказывается кошелек.
— Осквернитель гробниц и мечетей! — стенал купец, исступленно закатывая глаза. — О советник шайтана в самых черных его делах!
— Молчи, гнусный прелюбодей, согрешивший вчера с обезьяной! — отвечал Агабек, шумно дыша через нос, ибо ярость холодной судорогой свела его челюсти, сцепив намертво зубы.
И вдруг — для купца неожиданно — он рванул к себе кошелек с такой неистовой силой, что земля у него под ногами качнулась.
И ему удалось вырвать — только не кошелек из рук менялы, а самого менялу, повисшего на кошельке, из-за прилавка.
Но купец успел подогнуть ноги к животу и зацепиться ими за ребро прилавка с внутренней стороны, благодаря чему не вылетел на дорогу, хотя и был уже приподнят над землею.
Рывок истощил силы Агабека. Пользуясь этим, купец, лежа толстым брюхом на прилавке, начал постепенно затягивать кошелек под себя, как бы медленно заглатывая. Но вместе с кошельком под его брюхо втянулась и окостеневшая рука Агабека — до самого плеча.
Человек, взглянувший на это все мельком, со стороны, по-прежнему бы ничего не заметил. Но вор и Ходжа Насреддин видели не мельком, а вглубь, проникая в истину каждого движения, каждого звука:
— Он плюнул Агабеку в глаза!
— А тот зубами ухватил купца за бороду. Смотри, смотри — вырвал изрядный клок!
— Теперь отплевывается: волосы липнут к его деснам и языку.
— Видишь, купец в ответ хотел откусить Агабеку нос!
— Он промахнулся, лязгнул зубами в воздухе…
Вора от волнения трясла лихорадка, желтое око светилось:
— Время, время, Ходжа Насреддин! Что же ты медлишь?
— Пусть подерутся еще немного.
Кроме двух дерущихся и двух наблюдавших был здесь еще и пятый, сопричастный этому раздору, — ишак. Точнее сказать — он был здесь главным виновником, первопричиной раздора: с него все началось, из-за него продолжалось, ибо Ходжа Насреддин стравил менялу и Агабека с единственной целью — вернуть себе своего ненаглядного ишака.
Последний сохранял вполне безучастный вид: морда была по-прежнему опущена к земле, уши болтались, хвост висел безжизненно; только изредка встряхивал он головой — когда Агабек в пылу схватки неосторожно дергал повод.
Глухая возня за прилавком усиливалась.
Дальше медлить было опасно: могла появиться базарная стража.
Ходжа Насреддин тихонько свистнул.
Ишак встрепенулся, вытянул морду. Этот свист он узнал бы всегда и везде, сквозь любые гулы и громы. Он услышал в этом коротком свисте и призыв друга, и повеление господина, и голос бога, — ибо Ходжа Насреддин был для него, конечно же, в некоторой степени, богом — всемогущим и неизменно благоносящим.
Свист повторился, и вслед за ним Ходжа Насреддин высунулся из-за угла, явив ишаку свой божественный пресветлый лик.
Нет слов, чтобы описать волнение, обуявшее длинноухого! Он вновь обрел утраченное божество, мир снова наполнился для него светом и радостью. Он взбрыкнул всеми четырьмя ногами, поднял хвост, заревел и устремился к сиянию, исходившему из-за угла.
Прочный ременный повод натянулся, подобно струне.
Как раз в это время Агабек, сопя и тужась, пытался вытянуть кошелек из-под брюха менялы. К его тщетным потугам добавился внезапный рывок ишака. «Сам принц помогает мне!» — возомнил Агабек и напряг последние силы. Против такого совместного напора меняла не устоял и волоком был вытащен из лавки на дорогу — конечно, вместе с кошельком, которого он из рук все же не выпустил.
Здесь уж пришлось ему воззвать к стражникам.
— Разбой! — не помня себя, завопил он тонким и нестерпимо противным голосом, в котором сочетались гнусным браком злоба и страх. — На помощь! Грабят!…
Агабеку было еще хуже: в одну сторону его тянул купец, в другую — ишак; сила ишака превзошла, и они — все трое — повлеклись по дороге: впереди, пятясь задом и пригнув голову, длинноухий, за ним — Агабек с наискось растянутыми руками, как бы распятый между ишаком и кошельком, позади, со всклокоченной бородой, испуская вопли, — купец, в лежачем положении, с приподнятой над дорогой лишь верхней частью туловища, в то время как его жирное брюхо и короткие толстые ноги влачились по земле. Вот каким прочным оказался ременный повод яркендской прославленной выделки.
Нужно было помочь длинноухому. Ходжа Насреддин вторично явил ему из-за угла свой лик. Впав в совершеннейшее исступление, длинноухий взбрыкнул задними ногами, рванулся, мотнул головой — и повод не выдержал, лопнул.
Купец ткнулся бородою в пыль. Агабек рухнул на него. Они склубились.
А со всех сторон, гремя щитами, звеня саблями, секирами и копьями, устрашающе гикая и гогоча, уже неслась, мчалась конная и пешая стража.
Бросив кошелек, дабы не потерять принца, Агабек рванулся к углу, за которым исчез длинноухий. Но стражники ухватили его, нависли, нацеплялись со всех сторон.
— Прочь! — страшным голосом гремел Агабек. — Прочь, ничтожные! Знаете ли вы, кто перед вами? Перед вами — египетский визирь, слышите ли вы, презренное сиволапое мужичье! Я сотру вас в порошок, в пыль!
— Он вор! Вор! — кричал купец. — Я докажу! Сиятельный Камильбек видел эти драгоценности. Он узнает!…
— Пустите! — задыхался Агабек, чувствуя, как вместе с исчезнувшим ишаком уплывает из его рук египетское величье. — Пустите, говорю вам! — Рыча, он вырывался, как разъяренный барс, опутанный сетью. — Прочь! Вы слышите?! Или я вас всех превращу в ишаков!…
Еще один стражник прыгнул сзади ему на спину и повис, уцепившись за шею.
Обуянный гневным неистовством, Агабек выхватил из пояса тыквенный кувшинчик с волшебным составом.
— Лимчезу! Пуцугу! Зомнихоз! — грозно возопил он, брызгая из кувшинчика на стражников. — Каламай, дочилоза, чимоза, суф, кабахас!
— Держи его! Держи! Хватай! Вяжи! Тащи! Не пускай!… — разноголосо отвечали стражники своими заклинаниями.
Их заклинания, как и следовало ожидать, оказались неизмеримо могущественнее: через минуту Агабек был повергнут и связан по рукам и ногам.
Принесли жердь, продели ее под связанные руки и ноги Агабека; два самых дюжих стражника подняли концы жерди на плечи. Агабек — египетский визирь! — закачался в воздухе, брюхом к небу, спиною к земле, вполне уподобившись дикому зверю, несомому с охоты удачливыми охотниками. Его чалма свалилась на дорогу и была сразу подхвачена стражниками, разделившими ее между собой по кусочкам.
Он плевался, источал пену, проклинал, угрожал — все втуне! Стражники, торжествующе гудя, окружили его плотным кольцом, скрыв от глаз Ходжи Насреддина, — и шествие, под барабанный бой, двинулось в гущу базара, к новому дому службы, где имел свое пребывание сиятельный Камильбек.
Позади, на подгибающихся ногах, держась за сердце, ковылял меняла под охраной двух стражников. Третий — нес кошелек в поднятой руке, у всех на виду: так повелевал закон, дабы, с одной стороны, предотвратить соблазн, с другой же — уберечь стражу от клеветнических нареканий.
Собравшаяся толпа повалила за стражниками.
Дорога перед лавкой опустела. Пыль улеглась.
Ходжа Насреддин передал ишака вору:
— Ты должен укрыть его в крепком, надежном месте. Потом разыщи вдову и с нею приходи на судилище.
Глава тридцать восьмая
Перед караульным помещением была просторная площадь, на которой не допускались ни торговля, никакое иное скопление народа, — кроме вторников, когда сиятельный вельможа самолично творил здесь суд и расправу над изловленными за неделю преступниками.
Сегодня как раз был вторник. Вельможа в парчовом халате, при новой сабле и при множестве медалей (не без хлопот удалось ему восстановить все это после памятного сундучного злоключения!), восседал под шелковым балдахином на судейском помосте и, шевеля усами, грозно взирал с высоты на толпу, затопившую площадь. Он брезгливо морщился и фыркал, когда ветер с площади опахивал его не слишком благоуханной волной, в которой преобладали два запаха: пота и чесночного перегара. Преступник же, Агабек, находился внизу, даже еще ниже, чем внизу, — сидел в узкой, напоминавшей колодец яме, откуда торчала только его бритая мясистая голова. Этим воочию для простого народа обозначалось: недосягаемое величье власти, с одной стороны, и беспредельная низость злодейства — с другой. Над ямой стоял стражник с длинной деревянной колотушкой, умягченной на толстом конце тряпьем — для того чтобы преступник не смел поднимать своего нечестивого взгляда вверх, к сиятельному лику вельможи. Этим пояснялось для простого народа, что созерцание начальства есть уже само по себе великое счастье, которого лишаются недостойные. Агабек уже получил два раза по темени, и теперь, слегка оглушенный, тупо смотрел в землю недвижным, помутившимся взглядом.
На ступенях широкой пологой лестницы, между вельможей и преступником — дабы слышать обоих, — размещались писцы со своими книгами; сбоку, в двух шагах, стоял купец, наблюдаемый особым стражником.
Остальные стражники — пешие и конные — двойной цепью отгораживали судилище от напиравшей толпы. Мелькали плети, взблескивали сабли, опускаемые плашмя на головы и плечи любопытных, излишне просунувшихся вперед.
Ходжа Насреддин с великим трудом протискался к судилищу — и сразу же над ним взвилась плеть, от которой, однако, он сумел увернуться. Немного отступя, он занял место позади какого-то дюжего рослого бородача; отсюда ему было и видно и слышно, а бородач заслонял его собою от взоров сиятельного вельможи.
— А теперь объясни, ты, именующий себя Агабеком, сыном Муртаза, — вопросил вельможа, — откуда и как попали эти драгоценности к упомянутому тобою земледельцу Мамеду-Али, от которого ты якобы их получил в уплату за воду? И почему он уплатил тебе драгоценностями, а не просто деньгами?
— Он беден, — глухо ответил Агабек. — Откуда бы он взял столько денег.
— Беден? — язвительно усмехнулся вельможа. — Беден, а платит за воду для целого селения? Беден, а расплачивается золотом и самоцветами?… Запишите! — приказал он писцам. — Запишите эту бесстыдную, но глупую ложь, которая в дальнейшем послужит нам к изобличению преступника!
— Это — не ложь, о сиятельный князь!
Забывшись, Агабек поднял было голову, но сейчас же получил колотушкой по темени и ткнулся подбородком в обрез ямы, прикусив язык. Удар, хотя и мягкий, привел его в изумление — он долго не мог ничего вымолвить и только смутно мычал, закатив глаза, источая слюну и возя бородой по земле; наконец он вошел опять в разум и речь вернулась к нему.
— Это — не ложь! — забубнил он себе под ноги в яму, как в бочку. — Упомянутый Мамед-Али действительно беден и не имеет денег; драгоценности же нашел он в своем саду, под корнями яблони, которую окапывал…
— Умолкни, презренный лжец! — загремел вельможа, встопорщив усы. — В твоих речах нет ни одного слова правды! Нашел под корнями яблони! Что же, ты надеешься уверить нас, что золото и рубины растут в земле, подобно грибам?!!
— О блистательный судья, о светоч справедливости — я готов поклясться на Коране!
— Поклясться на Коране! Ты хочешь увеличить список своих злодеяний еще и кощунством! Запишите, писцы, его ложь — запишите, дабы могли мы перейти к следующему вопросу.
Писцы записали. Вельможа перешел к следующему вопросу:
— Если ты, как это явствует из твоих ранее сказанных слов, действительно владел столь доходным озером, — то по каким причинам ты покинул его и вознамерился уйти в Египет? Где твое озеро?
— Я обменял его.
— Обменял? На что и кому?
— Я обменял его на египетского наследного принца… То есть на ишака, являющегося в действительности принцем… Я хочу сказать — на принца, имевшего обличье ишака…
— Что?! — подпрыгнул вельможа — Повтори!… Нет, не смей повторять! Как ты осмелился перед нашим лицом сопоставить в своих лживых речах царственную особу и некое недостойное четвероногое?
— Вот, вот! — подхватил, обрадовавшись, Агабек. — Длинноухое, покрытое шерстью…
Наконец-то его поняли! Позабыв о колотушке, он глянул вверх. Тяжеловесный удар, упавший на голову ему, сразу лишил его языка и привел к молчанию. Взор его помутился, отражая помутнение разума, и туман беспамятства скрыл от него лик вельможи.
— Новое преступление! — гремел вельможа. — Он изрыгнул хулу на царственную особу и осмелился на это в присутствии начальственных лиц! Писцы, запишите, — но, разумеется, в иносказательных пристойных выражениях.
— Здесь нет никакой хулы! — стонал из ямы несчастный. — Я направился в Египет, дабы принять должность визиря и хранителя дворцовой казны — в награду за возвращение принцу человеческого облика. Превращенный злыми чарами в длинноухого, принц был встречен мною…
— Молчи, презренный лживый клеветник, — молчи, говорю тебе! — грянул вельможа, восстав в пылу негодования с подушек. — Поистине, уже давно мы не оскверняли нашего взора созерцанием столь злостного я закоренелого преступника! К перечню всех неслыханных злодейств он добавил еще одно — самозванное присвоение высочайшего сана визиря, сана, которого даже мы сами только недавно достигли! Пишите, писцы, все пишите: первое — кража, второе — бесчинство и буйство, учиненные сегодня на базаре, третье — хула на царственную особу, четвертое — самозванство…
Писцы дружно заскрипели перьями — и в этом скрипе Агабек почуял свой неминуемый неотвратимый конец.
Тщетно взывал он к милосердию вельможи, молил о справедливости, просил выслушать до конца. Вельможа оставался неумолим и не внимал его жалким ничтожным воплям, устремив непреклонный остекленевший взгляд в пространство поверх толпы, как бы созерцая в небесных высотах ему только одному видимое светило правосудия.
Агабек — в ужасе, в бессилии, в изнеможении — затих.
Бывший судья — вот когда он понял на своей шкуре, как иногда в глазах судей чистейшая правда оборачивается злонамеренной ложью, и ничего нельзя с этим поделать, ничем нельзя доказать своей невиновности; сколько раз ему самому приходилось так же судить и заточать в тюрьмы невинных людей только за то, что их правда внешне выглядела как ложь. А теперь вот — его самого настигло и поразило возмездие!
Приговор был суров: пожизненная подземная тюрьма.
Агабек застонал и вырвал клок волос из бороды.
Стражники подхватили его, вытащили из ямы, поволокли в подземную тюрьму. Так он попал к Абдулле Полуторному, который, выдав преступнику для начала десяток плетей, перепоручил его своему помощнику, свирепому афганцу. Были пинки, зуботычины, затем с высоты сорока ступеней Агабек покатился вниз, во мрак и смрад, в скрежет зубовный и вопли, и там остался навсегда, получив от судьбы как раз то, чего был уже давно достоин за все зло, которое посеял в мире!
Судилище продолжалось. Купец просил о возврате драгоценностей. Конечно, подумав, можно было изыскать вполне законный повод к их отобранию в казну, тем более что жалоба на такое решение наверняка бы не имела у хана успеха, — но драгоценности принадлежали не столько самому купцу, сколько его прекрасной супруге, а перед нею вельможа чувствовал себя виноватым, ибо ни разу после сундука не посетил ее, хотя она через подосланных старух дважды напоминала ему о себе; опасаясь еще больше прогневить ее, зная всю пылкость и неукротимость ее нрава, он решил «во избежание» послать ей в подарок драгоценности — через купца — и приготовился закончить суд в его пользу.
— Пишите, писцы! — звучно возгласил он. — Поелику установлено с полной достоверностью, что перечисленные выше драгоценные предметы принадлежат купцу Рахимбаю, сыну Кадыра, имеющему лавку в меняльном ряду…
Но тут его речь была дерзко прервана возгласом из толпы:
— Защиты и справедливости!
Стражники, свирепо ощерясь, рванулись в толпу, на дерзкий голос. Вельможа подавился собственным языком. Еще никогда и никто из простонародья не осмеливался вмешиваться в его судейские дела.
Между тем закон предусматривал и разрешал такое вмешательство со стороны; вельможа помнил об этом. Кроме того, мгновенно сообразил: может быть, кто-нибудь из придворных врагов нарочно подослал на суд своего человека, с целью вынудить нарушение закона, дабы таким путем получить повод к доносу?
Повелительным движением руки он пресек усердие стражников:
— Говори! Кто там?… Выйди вперед!
И несказанно изумился, увидев Ходжу Насреддина:
— Гадальщик, ты! Да где же ты пропадал? Мы обшарили в городе все закоулки, разыскивая тебя!
ересь
В каком смысле «ересь»? )
Уважаемый Узакбай, зачем вы слушаете тролля? И во времена Ходжи Насреддина, и теперь и в будущем всегда будут личности готовые ужалить подобно гадюке. В этом есть весь смысл их жизни, и не надо их жалеть. Как он попал сюда и что тут делает, вот где загадка.
В детстве много раз ломал голову, как могла в оригинале звучать надпись «Зверь, именуемый кот», сделанная на китайской бумаге за полтора таньга. На самом рисунке она почти не читаема. Потом обнаружил, что это «مشق ناملك حيوان», в современном узбекском чтении «mushuk nomlik xayvon». Видимо, пытливый иллюстратор попросил кого-то, владеющего староузбекским, написать эту фразу, а потом не очень умело (что понятно и простительно для не знакомого с арабской грамотой человека) скопировал на свой рисунок.
Мади, спасибо за замечательную дешифровку надписи, которая нам не поддавалась! В статье о художнике (Владимир Гальба) уже высказывалось предположение, что он консультировался с самим Соловьёвым, а, возможно, и с кем-то ещё: уж слишком много деталей, указывающих на знание предмета.
Узакбай, не за что. Две эти книги повлияли на меня в детстве как никакие другие. Я должен и автору, и иллюстратору, и несравненному Ходже лично.