нул за веревку, и дверь закрылась. Тогда я, не таясь более, встал, зажег лампу и увидел кота, рыжего, обмызганного, с объеденными ушами, поцарапанной мордой и зелеными вытаращенными глазами.
Вы пробовали когда-нибудь поймать голыми руками чужого кота в пустой просторной комнате? Это задача неисполнимая, выше сил человеческих. Кот кидался и метался, как рыжая молния, отшибался от стен и прыгал под потолок, я гонялся за ним и не мог поймать. Я схватил одеяло в надежде накрыть кота, но промахнулся и накрыл лампу; она опрокинулась, облив керосином мое одеяло. К счастью, она потухла раньше, чем опрокинулась, а то не избежать бы пожара. В наступившей темноте светлым квадратом ясно обозначилась форточка без стекла над дверью, кот увидел и метнулся гигантским прыжком в эту форточку…
Пришлось покупать новое одеяло, а прежнее выбросить — оно так воняло керосином, что даже на подстилку не годилось. «Зато уж больше не придет!» — утешал я себя. Но через неделю молоко опять оказалось слизанным.
Я повторил свой хитрый прием с веревкой, только на этот раз забил форточку над дверью фанерой, а лампу поставил в безопасное место.
И кот попался! Запыхавшийся, потный, с поцарапанными в кровь и покусанными руками, я засунул кота головою вниз в голенище брезентового сапога, оставив снаружи только хвост. Кот глухо выл и стонал в сапоге и неистово размахивал, бил хвостом направо и налево, вверх и вниз. «Ага, не любишь!»— мстительно подумал я и приступил к наказанию.
В углу комнаты, в сыром песке хранился у меня стручок жгучего красного перца. От сырости перец разбух и приобрел способность выделять сок. Ничего нет на свете злей этого сока! Я разорвал стручок и внутренней влажной стороной помазал коту под хвостом. На несколько секунд кот затих и замер, словно пытаясь понять новое для него ощущение, потом хрипло взвыл и задергался в сапоге. Я вышел во двор, освещенный бледным, водянисто-алым светом раннего утра, и вытряхнул кота из сапога на землю.
Глаза его безумно таращились, шерсть стояла дыбом. Хрипло мяуча, он прыгнул на крышу, с крыши — на тополь, опять на крышу. Подняв заднюю лапу, пытался вылизаться, но обжег перечным соком язык и заорал во весь голос. «Не издох бы!»— с тревогой подумал я, искренне жалея кота и в душе укоряя себя за жестокость. В это время откуда-то сверху прозвучал женский голос:
— Что вы сделали с моим котом?
Я поднял глаза и на крыше в соседнем саду увидел белую, завернутую в простыню фигуру. Соседка! До сих пор я ничего не знал о ней — вход в усадьбу, где она жила, был с другого переулка, и мы никогда не встречались.
— Что вы с ним сделали?— повторила она с холодной враждебностью в голосе.
Я дерзко ответил:
— Если вы держите кота, надо его кормить.
— Кот у меня всегда сыт,— высокомерно сказала она. В ее ответе мне послышались недосказанные слова: «Не то что некоторые нищие босяки из людской породы».
— Зачем же он тогда по ночам слизывает мое молоко, если сыт?— сказал я и ушел в комнату.
До моего слуха донеслось последнее:
— Хулиган! Галах!..
С этого слова «галах» началась моя любовь и этим же словом закончилась. Теперь оно забыто, а тогда было еще в ходу и означало: «босяк, нищий, побирушка, бродяга, бездельник, пропойца…» Какое богатство, какое многообразие смыслов! О великий могучий свободный русский язык!
Теперь мне трудно вспомнить, как я встретился и заговорил с нею; уверен, однако, что эта встреча была преднамеренной с моей стороны. Мы познакомились, приключение с котом было предано забвению, тем более что кот остался жив и здоров, но уж больше не ходил ко мне во двор. Однажды я видел его — он, все такой же ободранный и жилистый, шел по гребню забора, поводя хвостом и презрительно отвернувшись. Я смотрел на него с покаянной нежностью: ведь он был освящен ее благодатью и его желтую с проплешинами грязную шкуру ласкала ее рука!
Я влюбился, причем стремительно — должно быть, время пришло мне влюбиться. Я не имел никакого опыта в любовных делах, я знал только одно: меня тянет к ней с непреодолимой силой. Не знаю, глупо или не очень вел я себя, примитивным или возвышенным было мое чувство,— я ходил как пьяный, счастливо пьяный.
Она — звали ее Таня — была на три года старше меня, а житейским опытом на десять лет старше. Я идиотничал всеми доступными способми, она не мешала мне в этом. Допускаю, что мое беззаветное мальчишеское обожание было ей приятно, но не больше. Она сразу меня поняла до самого дна и даже не давала себе труда скрывать свою высокомерную снисходительность. На мои дурацкие вопросы — любит ли она меня?— отвечала уклончиво: «А зачем иначе я сошлась бы с тобой?» Я не помнил себя от счастья.
Через десять дней она переселилась ко мне. Хозяин, лесообъездчик Джурабай Алимджанов, узнав об этом, понимающе и сочувственно покачал головой, пощелкал языком и прибавил за комнату два рубля в месяц.
Она служила телефонисткой на районной телефонной станции с двадцатью четырьмя номерами. Я помню укрепленный на стене коммутатор; его разноцветные шнуры с медными блестящими наконечниками походили на аксельбанты. И вообще что-то военное чувствовалось в облике этого коммутатора, да и на самом деле он был полувоенным. Из двадцати четырех его номеров десять принадлежали Канибадаму, остальные — району. Столбы уносили провода, сжимая фарфоровыми кулаками, далеко в горы — в Исфару, Чорку и Ворух, в беспокойные басмаческие места. То и дело телефонная связь внезапно обрывалась; почти всегда это значило, что басмачи готовят очередной налет и заблаговременно сняли провод. На восстановление выходили вооруженные связисты. Вот где было мое настоящее место — среди этих связистов, а я сидел в тихом Канибадаме и писал вывески. Но ведь я просился в милицию — не взяли!
Коммутатор помещался на балахане, то есть на втором этаже ветхого дома, подпертого столбами, лестница в один марш опускалась прямо на улицу. Здесь, в чайхане напротив, я и ждал мою Таню, когда кончалось ее дежурство. Пообедав, мы шли гулять к «водопадам»— так называли мы одно место за городом, где сходились и опять разветвлялись арыки. Мутная ледяная вода пенилась и шумела на гладких камнях под огромными старыми вербами, закат окрашивал ее прозрачно-алым светом, как и снега на далеких горах.
Эти горы, алые снега на вершинах! Здесь, в долине, уже царила ночь, а снега долго еще алели и словно бы медленно таяли, пока не оставался от них в небе только слабый призрачный полусвет. Странное и сложное чувство испытывал я, глядя на угасающие снега: это была высшая несомненность бытия, нераздельная слиянность с миром и в то же время отдельность от мира, мое двуединство — ничтожность и величие, тленность и бессмертие одновременно. Много раз потом я видел горные закаты, но такого ясного и точного чувства своей неуничтожимости в смене времен уже не испытывал. Почему? Не знаю. Может быть, источником этого чувства была моя любовь? Тогда я должен считать себя счастливцем на земле, а ниспосланную мне любовь — наивысшим благословением. С тех пор наивные слова: «В тебе одной — весь мир»,— не вызывают у меня усмешки; действительно, весь мир, если без любви нельзя почувствовать его своим с такой несомненностью. Принято сочетать понятия «любовь» и «смерть»— это неправильно и даже кощунственно; следует сочетать понятия любви и бессмертия. Но почему,— признаться, не понимаю,— человеку дано открывать сокровища своей души и подниматься к осознанию своего бессмертия обязательно через женщину? Видимо, уж так устроен мир, и этот закон включается в число многих его законов, нам непонятных.
Все это было внутренним, скрытым содержанием моей любви и существовало только для меня, оставаясь неизвестным для Тани. Подозреваю, что на ее месте могла бы оказаться и Маня или Надя,— я любил для себя, вот в чем дело. И Таня это знала — каким уж десятым женским чутьем, сказать не берусь,— и поэтому смотрела на мою любовь не всерьез. В похвалу ей скажу, она не позволяла мне тратить слишком много денег на нее, зато ревновать позволяла без всяких ограничений. Моя глупая ревность была ей забавна, и она иногда подливала масла в огонь рассказами о секретаре райисполкома Ишанбаеве, что он к ней пристает. Ишанбаев — его сметанное лицо с наклеенными черными усами, его лакированные сапожки на высоких тонких каблуках, его развратно-танцующая походка! Я бледнел и каменел лицом, слыша это ненавистное имя. А Таня продолжала свою опасную игру. Ну и доигралась в конце концов.
…Однажды я проводил ее на ночное дежурство и рано лег спать. Была полная луна, сильный голубой свет озарял в открытую дверь половину комнаты. Пришел рыжий кот — он теперь жил с нами и даже сумел завоевать мое уважение своими котовьими доблестями,— устроился, помявшись, у меня в ногах и замурлыкал. Я уснул.
В середине ночи проснулся, разбуженный толчком в сердце. Прислушался — все было тихо, на деревьях звенели ящерицы, сдержанно гудел арык то нарастающим, то замирающим звуком. Меня охватила тревога: где-то что-то происходит, очень важное для меня. Через мину-
ту я знал: конечно же, это происходит с моей Таней, на телефонной станции. Будто бы кто-то шепнул мне: «Иди, ты нужен там…» Я вскочил и помчался на станцию. Одна половина улицы была черной, вторая — дымно-светло-голубой, пустынная базарная площадь казалась огромной в лунном свете. И ни души, словно я один из всех живых остался на земле.
Я вышел к телефонной станции. Дверь, ведущая на балкон, была закрыта решетчатой ставней, свет керосиновой лампы пробивался в голубую ночь желтыми полосами. Я поднялся по лестнице. Инстинкт подсказывал мне, что подниматься надо тихо-тихо, без шума, без скрипа. Вторая дверь станции, выходящая на лестницу, была приоткрыта. Я заглянул, увидел Таню, перед ней Ишанбаева. Таня сидела на столе и упиралась рукой в его подбородок, а он издали полуобнимал ее за талию. Мою Таню! О гнусный насильник! Роли в этой фантастической пьесе, что я мгновенно сочинил, распределялись так: прекрасная дама, гнусный злодей и благородный бесстрашный рыцарь, вовремя подоспевший на помощь. Я ворвался в дверь, Ишанбаев даже ахнуть не успел, как уже катился по крутой лестнице вниз, мелькая то своей расшитой тюбетейкой, то высокими точеными каблуками. Я, впрочем, не уверен, что он действительно так мелькал, но именно так я вижу сейчас.
Выкатившись на улицу, он прокричал снизу какую-то угрозу — помнится, пообещал выслать меня из Канибадама. Я выскочил на балкон, пустил в него цветочным горшком. Ишанбаев отскочил, исчез в лунной мгле. А я, весь дрожа, вернулся к Тане.
Концовка моей фантастической пьесы предполагала благодарственные слова сквозь всхлипывания, с одной стороны, и мужественные утешения — с другой. И я очень удивился, увидев злое бледное лицо Тани, холодные враждебные глаза.
— В чем дело?— спросил я.— Ты недовольна?
Она молчала, ее взгляд, устремленный в упор на меня, стал еще враждебнее.
— В чем дело?— повторил я, чувствуя, как скривились мои губы в непрошеной усмешке.— Может быть, ты назначила ему свидание здесь, а я помешал?
— Галах!— сказала она с ненавистью.— Общипанный галах, вот ты кто!- И ударилась в слезы. Это были не те благодарственные слезы, которых я ждал, это были совсем другие слезы, порожденные злобой.
— Галах!— говорила она сквозь всхлипывания.— Ты что же думал, я накрепко с тобою сошлась?.. А я потому только с тобой и сошлась, что больше не с кем было!.. Мне замуж надо выходить… понимаешь ты, идиот малохольный… замуж, за солидного человека… чтобы он обеспечил меня материально и положение мне дал… а не за какого-то вывесочника… беспатентного…
— Патент у меня есть,— сказал я.
— Нет, ты патента не брал… не брал… Я знаю… тебя нужно оштрафовать на сто рублей и выслать из Канибадама!
— Я могу и сам уйти, зачем высылать?
— Ну и уходи, уходи, не мешай мне! Я, может быть, свое счастье нашла.
— Это с Ишанбаевым-то?— усмехнулся я.— Что ж, пользуйся, мешать не буду.
— Галах!
Я ничего не ответил, спустился по лестнице, побрел домой. С таким открытым предательством я столкнулся впервые. Невозможно описать хаос моих чувств. Одно только я знал твердо: мои канибадамские дни окончились, надо уходить. И немедленно уходить, вот сейчас, потому что у меня не хватит силы встретить ее утром.
Дома я снял с гвоздя свой заплечный мешок. Его пряжки пожелтели, заржавели. Я уложил в рюкзак белье, куртку, брюки. Теперь — деньги. В кармане у меня было рублей двести с небольшим, остальные триста пятьдесят она куда-то спрятала. Я не стал искать… пусть! Да и посветлело уже на востоке, и горные снега начали окрашиваться алым. И я ушел из Канибадама.
Вечером я сидел на глинистом берегу Сыр-Дарьи, ожидая парома. Канибадам виднелся отсюда легкой нагорной тенью. Опять я был свободен, любая дорога годилась мне. Моему сердцу было холодно, горько, но чисто. Морщины исчезли с моей души, зато лег на нее кровоточащий рубец. «Ничего, пройдет и это»,— подумал я… И с тех пор мне часто приходилось так думать: «Пройдет и это…» Паром уже приближался, двое босых перевозчиков с криками поворачивали рулевое весло, перебивая течение, крученое, бешеное даже и здесь, под берегом. Я поднялся и пошел к причалу.
Ищем истину
-
Свежие записи
Свежие комментарии
- Узакбай к записи Книга Юности. 5. Канибадам.
- Irma к записи Книга Юности. 5. Канибадам.
- Узакбай к записи Гляди веселей
- Антон к записи О проекте
- Мади к записи Очарованный принц (издание 1956 года)
- Узакбай к записи Очарованный принц (издание 1956 года)
- Мади к записи Очарованный принц (издание 1956 года)
Сдается мне что гораздо позже Соловьев взял Ишанбаева за прототип вельможи Камильбека… сапоги с каблуками, слащавый облик соблазнителя и власть. Отомстил обидчику все таки 🙂
Точно! Хорошее наблюдение! А Камиль Ярматов, возможно, стал одним из прототипов Ядгорбека.