Очарованный принц (издание 1958 года)

    Тень, заслонявшая вечерний свет, пошевелилась.

    Как бы услышав шорох. Ходжа Насреддин обернулся, выпрямился, изобразил на лице испуг, замешательство. С преднамеренной неловкостью загородил собой ишака, у которого из пасти торчала недожеванная лепешка.

    Агабек шагнул в дверь и уставился на Ходжу Насреддина строгим вопрошающим взглядом.

    Ишак продолжал жевать; лепешка, пошевеливаясь, быстро втягивалась в его пасть.

    — Вот оно что! — протянул Агабек, делая по старой судейской привычке вид, что ему все понятно, хотя на самом деле ему ничего не было понятно. — Вот куда, оказывается, ты деваешь абрикосы и лепешки целыми корзинами!

    — Я… я никуда не деваю, — сбивчиво забормотал Ходжа Насреддин. — Я употребляю в пищу.

    — Употребляешь в пищу! — усмехнулся Агабек, всколыхнув бороду. — Две корзины лепешек и две корзины абрикосов ежедневно! Не лги, не скрывайся, говори правду! — Он грудью надвинулся на Ходжу Насреддина, чувствуя за его замешательством тайну, быть может преступную. — Говори правду, я видел: ты кормишь абрикосами и лепешками своего ишака.

    — Т-сс! — Ходжа Насреддин сморщился, даже присел, как будто ему попала холодная вода в больной зуб. — Ради аллаха, о высокочтимый хозяин, не произноси этого грубого слова: оно здесь неуместно.

    — Как это — неуместно? Здесь стоит ишак, я вижу ишака и говорю — ишак!

    — Трижды, как нарочно! Лучше выйдем, хозяин, и поговорим за дверью, наедине.

    — Мы и здесь наедине, — ведь не считаешь же ты нашим третьим собеседником этого ишака?

    — В четвертый раз, милостивый аллах! Выйдем, хозяин, выйдем!

    Он вытеснил Агабека из мазанки, прикрыл дверь. И сразу угодил под строжайший допрос.

    — Не допытывайся, хозяин, это — великая тайна, к ней причастны многие сильные мира.

    — Сильные мира? Но тогда, наравне с другими сильными, посвяти и меня в свою тайну.

    — Я глубоко тебя чту, хозяин; здесь, в Чораке, ты воистину сильный, но по сравнению с теми — козявка или, лучше сказать, муравей.

    — Я — муравей! Да завяжется в три узла твой язык на этом дерзком слове!

    — Прости меня, хозяин, но если речь идет о царственных особах…

    — О царственных особах? — Кальян суетного нетерпения возжегся и задымил в душе Агабека. — Ты мой слуга, значит, не должен от меня скрывать ничего.

    Ходжа Насреддин поник головою, как бы раздираемый надвое противоречивыми чувствами:

    — Что же мне делать? С одной стороны, я действительно не должен иметь никаких тайн от своего благодетеля — так наставлял меня покойный отец…

    — Он тебя правильно наставлял и, по-видимому, был достойнейший человек.

    — Но с другой стороны — тайна и гнев могучих, гнев, который может испепелить нас обоих.

    — Я никому не скажу.

    — Не сочти за дерзость, хозяин, если я потребую клятвы.

    — Клянусь своим загробным спасением!

    И Агабек придвинулся к Ходже Насреддину вплотную, готовясь услышать великую тайну.

    Однако по расчетам Ходжи Насреддина время для этого еще не пришло, плод еще не созрел, — пусть повисит на ветке.

    Сколько ни бился Агабек — Ходжа Насреддин остался непреклонен. Через неделю, раньше нельзя, он не может раньше, если бы даже ему пришлось покинуть место хранителя озера.

    — Покинуть место? Что ты, зачем же! — испугался Агабек, сразу ослабив напор. — Если так — я подожду.

    Соблазненный червяком тайны, он теперь крепко сидел на крючке!

Глава двадцать шестая

    Все, все проходит; бьют барабаны, и базар затихает — пестрый кипучий базар нашей жизни. Одна за другой закрываются лавки суетных мелких желаний, пустеют ряды страстей, площади надежд и ярмарки устремлений; становится вокруг тихо, просторно, с неба льется грустный закатный свет, — близится вечер, время подсчета прибылей и убытков. Вернее — только убытков; вот мы, например, — многоскорбный повествователь этой истории, не можем, не кривя душой, похвалиться, что заканчиваем базар своей жизни с прибылью в кошельке.

    Миры совершают свой путь; мгновения цепляются за мгновения, минуты — за минуты, часы — за часы, образуя дни, месяцы, годы, — но мы, многоскорбный повествователь, из этой вечной цепи ничего не можем ни удержать, ни сохранить для себя, кроме воспоминаний — слабых оттисков, запечатленных как бы на тающем льду. И счастлив тот, кто к закату жизни найдет их не совсем еще изгладившимися: тогда ему, как бы в награду за все пережитое, дается вторая юность — бесплотное отражение первой. Она не властна уничтожить морщины лица, вернуть силу мышцам, легкость — походке и звонкость — голосу; ее владения — только душа. Встречали вы старика с ясными и светлыми глазами? Это юность, повторенная в его душе, смотрит на вас, это бесплотный поцелуй из прошлого, подобный свету погаснувшей звезды, это блуждающий где-то и наконец вернувшийся к нам обратно звук струны, которая давно уж отзвенела. Да будет ниспослана такая милость и нам за все наши горести и утраты: пусть никогда не изгладится в нашем сердце благословенный оттиск, оставленный юностью, — дабы, вернувшись к нам на закате, узнала она дом, в котором когда-то жила… Есть на земле Фергана, навек покинутая нами и навек незабвенная, — голубой сон души; это ее память, ее след оттиснулись на сердце, — ее раскаленное солнце, ее города с многошумными, пестроцветными базарами, ее селения, утонувшие в зеленых садах, ее горы с вознесенными за облака снеговыми вершинами и мутно-ледяными потоками, ее поля, озера и пески, хрустальные рассветы и багрово-страстные, во всю небесную ширь, закаты над горами, ее осиянные ночи, задымленные чайханы, ее дороги, каждая из которых казалась когда-то дорогой в Ирам — страну счастливых чудес… Все это в сердце. Вернусь ли, увижу ли? Нет, никогда. Но есть впереди примирение: вторая юность, — мы не вернемся, мы вспомним…

    Прервем наши грустные размышления; зачем переживать нам старость дважды, один раз — в предчувствиях, а второй — наяву? Не так уж много дней подарено нам, чтобы могли мы тратить их с подобным безрассудством, позволяя будущему пожирать настоящее; полдень позади, но до закатных барабанов еще далеко, и базар еще шумит полным голосом; торгуют все лавки, затоплены тысячами людей ряды, волнуются и гудят площади; крики водоносов сливаются с гнусавыми воплями нищих и пением дервишей, скрипят арбы, ревут верблюды, звенят молотки чеканщиков, рокочут бубны шутов и плясуний, харчевни расстилают свои пахучие дымы, блестит под солнцем шелк, переливается бархат, играют узорами дорогие ковры — нет конца базару, и нет предела его богатству.

    Хорошо на базаре продавцу, уверенному в добротности своего товара: ему нет нужды хитрить, и лебезить перед покупателем, и заговаривать зубы, подсовывая товар хорошим концом и пряча изъян за прилавок; вольготно и покупателю, чувствующему в поясе плотную тяжесть туго набитого кошелька. Но что делать на шумном базаре жизни тому, у кого весь товар состоит из возвышенных чувств и неясных мечтаний, а в кошельке, вместо золота и серебра, содержатся одни сомнения да глупые вопросы: где начало всех начал и конец всех концов, в чем смысл бытия, каково назначение зла на земле и как без него мы смогли бы распознавать добро? Кому нужен такой товар и такие монеты здесь, где все заняты только торгом: приценяются и покупают, рвут и хватают, продают и предают, обманывают и надувают, орут и вопят, толпятся и теснятся, и не прочь при случае задушить зазевавшегося! Такой человек, ничего не продаст и не купит на этом базаре с прибылью для себя, — его место среди нищих и дервишей…

    Но мы, оказывается, все еще до сих пор сидим в чайхане раздумий о жизни, — в этой грустной чайхане, где пьют из чайника несбывшихся надежд и курят из кальяна поздних раскаянии. Скорей на базар! Эй, чайханщик, получи деньги за свой горький чай; лучше бы нам не заходить в твою чайхану и не пробовать его: меньше было бы морщин на лице!.. Скорей на базар, в гул и пыль, в тесноту и давку, в этот неистощимый водопад красок, звуков и запахов, что бурлит и клокочет, крутя мельницу торга. Разыщем в толпе одноглазого вора, узнаем, как удалось ему исполнить приказание Ходжи Насреддина.

    Четыре тысячи таньга праведных денег. Праведных денег! Очутившись на кокандском базаре, одноглазый вор уже второй день бродил по рядам в тягостном, бездейственном недоумении. Сотни, даже тысячи кошельков были вокруг; скрытые в поясах и карманах кокандских ротозеев, они дразнили его опытный взгляд своими заманчивыми припухлостями, вызывая сладостную дрожь в пальцах, и даже как будто бы слегка шевелились, крича тонкими голосами: «Возьми нас, возьми! Избавь нас, ради аллаха, от нашего тесного плена; мы хотим на волю, на солнце, — о как весел и радостен будет в его лучах наш золотой и серебряный блеск!» И он бы взял, взял без всякого груда, взял так ловко, что обокраденный ротозей в шелковом праздничном халате и тюбетейке с красной кисточкой долго бы еще, ничего не подозревая, странствовал по рядам, приценяясь к товару, и, только сторговавшись и развязав пояс, чтобы заплатить, замер бы в несказанном изумлении, с выпученными глазами и отвалившейся челюстью, увидев, что его кошелек с бисерной оторочкой вдруг превратился в круглый булыжник, обмотанный грязными тряпками. Такие дела одноглазому вору были не в диковинку, но его смущала праведность денег. Ведь это было все равно, как если бы ему поручили достать сухой воды или холодного огня!

    Он долго отирался возле одного китайского купца, но так и не нашел в своем разуме никаких доводов, что китайские деньги праведнее других. Та же неудача постигла его и около индийского вельможи в пышном тюрбане с высоким золотым пером. От вельможи перешел он к чернобородому горцу — продавцу золотого песка, намытого им собственноручно в темных ущельях, куда путь лежит по заоблачным обрывистым тропам, через льды и снежную пыль смертоносных лавин; это золото было праведным только для самого горца — и вор проследовал мимо, не останавливаясь.

    Он терялся в догадках и не мог подступиться ни к одному кошельку. И не было рядом, чтобы помочь, Ходжи Насреддина с его мудрым словом. Вор уже начал изнемогать под бременем всяких сомнений, когда вдалеке увидел за прилавком толстого менялу, отсчитывавшего мелкое серебро какому-то арабскому купцу.

    Вот они, праведные деньги! Сам Ходжа Насреддин не побрезговал бы зачерпнуть из этого источника. Если они были праведными в первый раз, то почему бы они оказались неправедными во второй? «Дальше я никуда не пойду!» — сказал себе вор, вошел в чайхану напротив и уселся так, чтобы видеть менялу.

    Ему повезло: меняла в этот день закрыл свою лавку задолго до барабанов и с тяжелой раздувшейся сумкой на боку отправился домой.

    Вор крадучись последовал за ним.

    Базар, открытый солнцу, был полон сухого недвижного зноя. Меняла пыхтел и обливался потом. Скоро он свернул в переулок, где жили только богачи — судя по резным ореховым калиткам в глухих заборах. Кое-где поверх забора перевешивалась абрикосовая ветка, отягощенная золотыми плодами, или виноградная лоза, одетая молодой листвой, сквозящей на солнце нежным зеленым светом. Гул базара слышался здесь отдаленно и глухо, — царила тишина, без хлопотливой переклички женщин и детского плача, столь обязательных в жилищах бедняков. Даже вода вдоль заборов журчала робко, словно бы шепотом, — и, мягко изгибаясь, без водоворотов и булькания, скользила в деревянные желоба, отходившие от главного арыка во дворы, к водоемам.

    Одноглазый вор хорошо знал Коканд, но в этом переулке не был ни разу; на всякий случай он запоминал все изгибы и повороты. Миновали старую мечеть, миновали узенький горбатый мостик; за следующим поворотом переулок прервался; вдали виднелось большое кладбище, окаймленное зеленью. Здесь стоял дом менялы — как раз напротив маленького водоема, обсаженного деревьями.

    Меняла постучал железным кольцом в калитку. Открыл какой-то старик. «Слуга, — отметил про себя вор. — Один или несколько? Подождем, узнаем».

    Он отошел к водоему, лег в тени, сдвинул тюбетейку на лицо и прикинулся спящим.

    Лежать ему пришлось долго. Солнце заметно передвинулось в небе и теперь посылало свой низкий широкий луч прямо на водоем, просвечивая вглубь его зеленоватую воду, кишмя кишевшую разными водяными мошками — мириадами жизней, живой солнечной пылью, словно бы принесенной сюда этим янтарным лучом из мирового простора.

    Одноглазый ждал. Терпение было необходимой принадлежностью его ремесла, — он умел, когда нужно, вполне уподобиться коту, что сидит порой целую ночь не шевелясь над мышиной лазейкой.

    Он был вознагражден за свое терпение: калитка скрипнула, открылась — и он увидел менялу. На этот раз меняла был без сумки, но его шелковый пояс поверх халата заметно съезжал на бедра, оттягиваемый с обеих сторон тяжелыми кошельками.

    За спиной менялы в калитке мелькнуло женское лицо без чадры — большие черные глаза, густо насурмленные брови, длинные косы. Вор догадался: прекрасная Арзи-биби, жена менялы. Вспомнилась бедная вдова, лишившаяся своих драгоценностей, вспомнился вельможа и его неотразимые, закрученные усы, на острых кончиках которых так и чудились нанизанные десятками женские пылающие сердца.

    Вор затаил дыхание, прислушиваясь.

    — Когда ты вернешься? — сердито спрашивала Арзи-биби своим густым бархатистым голосом. — Или мне опять в ожидании томиться до поздней ночи и думать — не случилось ли что с тобой?

    — А что может со мной случиться? — ответил меняла. — Я иду к почтеннейшему Вахиду сыграть в кости. Прошлый раз я проиграл ему триста семьдесят таньга и хочу вернуть свой убыток.

    — Значит, до ночи! — воскликнула она. — Видит аллах, твои кости доведут нас до нищенской сумы! Иди, я уже привыкла быть заброшенной и одинокой. Ни одного вечера ты не можешь выбрать для меня, ни одного вечера!

    Из дальнейшего будет видно, что она весь день только о том и думала, чтобы выпроводить куда-нибудь своего нудного толстяка, — но кто бы на его месте осмелился допустить в свой разум такую догадку, слыша в ее голосе и затаенную ревность, и слезы.

    — Кости, лошади, базар, а для меня… для меня нет места в твоем жестоком сердце! — закончила она с горькой обидой — может быть, даже и не притворной, ибо женщины умеют убеждать в искренности своей лжи не только мужчин, но и самих себя, что придает их коварствам особую силу.

    Она хлопнула калиткой, ушла в дом.

    Меняла запыхтел, вытер платком лицо и жирный загривок, беззвучно пошевелил толстыми губами, видимо продолжая в своем воображении разговор с женой, — потом в сердцах крякнул, махнул рукой и отправился к Вахиду отыгрывать свои триста семьдесят таньга.

    Вор за все это время не пошевелился, не прервал ни на секунду притворного храпа, — но если бы кто-нибудь в эту минуту нечаянно заглянул ему в лицо, под тюбетейку, то в испуге, в изумлении отпрянул бы, восклицая: «Что я вижу! Неужели возможен в человеческом, а не в дьявольском взгляде такой пронзительный желтый огонь?» Одноглазый был охвачен воровской лихорадкой; хищные мысли взблескивали в его уме беспрерывно, одна за другой, как июльские горные молнии. Значит — сумка осталась в доме! Где она спрятана? Бывает ли дом когда-нибудь пустым, хотя бы на пять минут?

    Калитка опять открылась. На дорогу вышли двое: старый привратник, которого вор уже видел, и за ним, волоча ноги, зевая, потягиваясь, — второй слуга, помоложе, заспанный и помятый, с китайским расписным кувшинчиком в руках.

    — А теперь ей понадобились свежие финики! — брюзгливо сказал старик, вытряхивая на ладонь из тыквенной табачницы изрядную щепоть «наса» — едкого дурманящего зелья, составленного из табака, извести и еще каких-то снадобий. Иди, говорит, достань где хочешь! — Он открыл рот и ловким броском, хлопнув себя ладонью по губам, заложил «нас» глубоко под язык. — Шайтан ее задери вместе с финиками; где я должен их разыскивать? — Теперь он говорил, как параличный, одними губами, без помощи языка, занятого прижиманием «наса» к нижнему небу.

    — А меня послала за индийским шербетом, — сонным гнусавым голосом отозвался слуга помоложе, протирая кулаком запухшие глаза. — Уснуть не дают человеку!

    Старик, прицелившись в шмеля на ветке, длинно и смачно сплюнул зеленой слюной, но промахнулся: шмель улетел.

    — Знаешь что, — предложил старик, — посидим лучше в какой-нибудь чайхане, а потом порознь вернемся домой и скажем, что не нашли.

    — Ты посидишь, а я усну часочек! — обрадовался второй.

    С тем они оба и удалились.

    Не успел еще вор толком обдумать их речи, как снова калитка открылась и на дорогу выпорхнули две молоденькие служанки с откинутыми чадрами. Они выпорхнули, словно птички из клетки, и сразу начали вертеться, прихорашиваться и щебетать, стрекотать с непостижимой быстротой, как будто в их маленьких коралловых ротиках было за жемчужными зубками не по одному языку, а по целому десятку! Вор хотя и морщился брезгливо, но слушал.

    — Она просто с ума сошла! — щебетала первая. — Она меня посылает в Кизыл-слободу к своей вышивальщице! Подумаешь, нельзя подождать до завтра, когда вышивальщица сама придет!

    — А меня — на Арабскую площадь, к своей кружевнице, — застрекотала вторая. — Зачем, не пойму, ей понадобились так безотлагательно кружева?

    — Как зачем? Разве ты забыла о сиятельном Камильбеке?

    Обе фыркнули, потом звонко, на весь переулок, захохотали, блестя молодыми глазами.

    — А по-моему, никуда нам не надо и ходить, — рассудительно сказала первая служанка. — Здесь неподалеку живет моя тетя — идем к ней в гости. Поболтаем часок-другой, а хозяйке скажем потом что-нибудь. Пусть посидит одна.

    — Пусть поскучает!

    Одна! Это слово прожгло одноглазого вора, как искрой, — от макушки до пяток! Одна!.. Если бы удалось как-нибудь выманить ее из дома!

    Голоса служанок затихли в отдалении.

    И вдруг… Вор затаился.

    Калитка опять открылась.

    Да, это был для вора день удач! Из калитки вышла хозяйка, Арзи-биби.

    Вор боялся пошевелиться, боялся вздохнуть. Неужели оно сбылось — его затаенное, трепетное желание?

    Арзи-биби осмотрелась. Вора не заметила. Опустив плотную чадру, полностью скрывавшую лицо, заперла калитку на замок и быстрыми шагами, слегка раскачивая полные бедра, пошла по дороге, в сторону базара.

    Вор, приподнявшись на локте, излил ей вслед желтое пламя своего единственного глаза.

    Время пришло! Дорога безлюдна, дом пуст. Великий аллах, всемогущий и милостивый, воистину тебе мы поклоняемся и молим тебя о помощи, — вперед!.. Длинными стелющимися прыжками вор устремился к забору. О пророк Магомет, о прибежище веры — вперед!.. Секунда, и вор был уже на заборе. Еще секунда, и он был во дворе.

    Он прислушался. Ни шума, ни крика. Никто не заметил.

Глава двадцать седьмая

    Все окна дома и дверь по обычаю того времени выходили во двор. Окна были прикрыты ставнями, запертыми изнутри, на двери висел замок. Но где во всем тогдашнем мире были замки и засовы, способные устоять перед этим искуснейшим вором? Нож, блеснувший в его руке, легко вошел в щель крайней ставни, качнулся вверх, вниз, что-то лязгнуло, щелкнуло, и ставня открылась.

    Путь к заветной сумке был свободен! Вор перешагнул через широкий низкий подоконник, закрыл за собою ставню, но внутренний засов наложил лишь сверху, чтобы в случае бегства легко откинуть его. Потом — осмотрелся.

    Он попал в михмонхану — комнату для приема гостей. В отдушину под потолком падал прямой сильный луч и ярко, в упор, отражался на задней стене, врезая в нее пестрое узорчатое пятно турецкого ковра. В глубоких стенных нишах высились кипы атласных и шелковых одеял, среднюю маленькую нишу занимал кальян, отделанный серебром.

    Вор стремительно обшарил все ниши. Под коврами и одеялами сумки не оказалось. Он бросился к сундукам. Каждому из них отдавал не больше двух минут, успевая за это время отпереть, дорыться до самого дна и снова запереть. Сундуки были набиты бархатом, атласом, парчой — но сумки вор не нашел.

    Он метну лея во вторую комнату, в третью… От сундука — к сундуку… Опять — шелка, опять — парча, сафьяны, бархат. Где же сумка?

    Еще одна комната. Воздух в ней был густо напоен ароматами мускуса, амбры и розового масла, ниши — заставлены кувшинчиками и ларчиками. От множества мелких вещей в комнате было тесно, как в птичьем гнезде; в углу под шелковым балдахином стояла низкая широкая тахта, над нею в полутьме тускло светилось серебряное зеркало.

    Вор догадался: комната Арзи-биби. Начал шарить по ларчикам. О радость! — в глаза ему блеснуло золото, вспыхнули камни. С первого взгляда он узнал драгоценности бедной вдовы. Он возликовал: какая добыча могла быть праведнее?

    На этом бы ему и покончить, и уйти, — но заманчивое видение сумки неотступно стояло перед его мысленным взором. Он заглянул под тахту, посмотрел за подушками. В углу напротив стоял большой глубины сундук. Может быть, в сундуке? Он даже не заперт… Вор откинул крышку. Ничего, только на дне — рваная перина. Проклятье! — где же искать еще? В дымоходах?.. И он, конечно, облазил бы дымоходы, остукал стены и все-таки нашел бы заветную сумку, — ведь не превращал же ее меняла, уходя из дому, в бесплотность? Он бы нашел сумку и овладел ею…

    Со двора донесся лязг замка, скрип калитки… Арзи-биби вернулась! Опять лязгнул замок — совсем близко… Входная дверь!

    Бежать? Но куда? При всей своей ловкости вор не умел уходить сквозь глухие стены. А приготовленное на всякий случай к побегу окно было далеко, на другой половине дома.

    Сундук — вот спасение!

    Вор нырнул в сундук, бесшумно опустил над собою тяжелую крышку и затаился.

    Много раз приходилось ему отсиживаться в сундуках, он привык относиться к ним с полным доверием. Он устроился поудобнее, вытянул ноги. Ощупал карман, — драгоценности были с ним.

    Вздохнув, он приготовился к длительному сундучному сидению.

    Шаги в соседней комнате. Голоса. Дверь открылась. Вошла хозяйка, прекрасная Арзи-биби, с нею — мужчина. Вор в сундуке скорбно и презрительно усмехнулся: вот они, женщины!

    Но что за странный звон, сопровождающий шаги мужчины?.. Все объяснилось, когда вор узнал негромкий, но внятный голос вошедшего: это был сиятельный вельможа, прекрасный Камильбек, начальник городской стражи. А звон исходил от его медалей и сабли.

    — Как безжалостно вы терзаете своими несправедливыми упреками мое сердце! — говорил Камильбек, продолжая ранее начатый разговор. — Еще и еще раз повторяю: только вам одной принадлежит вся моя любовь, весь огонь души!

    — Не надо лгать, — прервала Арзи-биби; ее грудной, бархатистый голос задрожал. — Будьте правдивы хотя бы раз в жизни, на этом нашем последнем свидании.

    — Последнем? Но почему, о прекрасная султанша моего сердца?

    — Вы сами знаете, почему.

    — Тише, о несравненная Арзи-биби! Могут услышать.

    — В доме, кроме нас, нет никого.

    — Вы уверены?

    — Как вы боитесь! — засмеялась она оскорбительным смехом. — Ну посмотрите сами! — По комнате зашуршали ее быстрые шаги. Визгнули медные кольца занавески над тахтой. — Видите — никого. Можете заглянуть в сундук.

    Вор похолодел.

    — Загляните еще и в этот кувшинчик, — выручила его своей насмешкой Арзи-биби. — Право, я предполагала в сиятельном Камильбеке большую смелость. А вы — как трусливый заяц…

    Уязвленный вельможа прошелся гневными шагами из угла в угол по комнате, наполнив ее звоном своих медалей.

    — Я не труслив, а предусмотрителен. Вы сами знаете, какое ужасное наказание ожидало бы нас обоих…

    — Когда я люблю, я не думаю о наказаниях! — надменно ответила Арзи-биби. — Фархад не страшился опасностей, добиваясь любви Ширин, а Меджнун не думал о наказаниях, стремясь к своей Лейле. Впрочем, я далека от мысли сравнивать высокочтимого, но слишком уж осторожного Камильбека с Фархадом или Меджнуном. Я пригласила вас для других разговоров: мне нужна правда!

    — Вот я и хочу открыть вам правду. Хочу предупредить об опасности, грозящей нам обоим…

    Пылкая Арзи-биби не слушала вельможу. Слова горьких упреков неудержимо лились из ее уст, и каждое было раскалено в пламени жгучей ревности:

    — Я хочу знать, почему раньше вы не думали о наказаниях и смело приходили ко мне, повинуясь велениям сердца? Почему теперь вы стали вдруг так боязливы, что целых две недели — целых две недели! — ни разу не навестили меня? Сегодня мне пришлось, позабыв и стыд, и приличия, самой идти за вами на базар и вызывать вас через какую-то нищую старуху из караульного помещения. Скажите — почему вы стали вдруг избегать меня и уклоняться от встреч, которые раньше — если только память не обманывает меня — были вам как будто бы приятны? Или, может быть, я в этом ошибаюсь, может быть, вы и раньше только снисходили до меня?.. Вы молчите; хорошо, я сама отвечу за вас. Вы разлюбили меня, и мое место в изменчивом и жестоком вашем сердце ныне принадлежит другой! Вот в чем причина! Нет, не оправдывайтесь, не пытайтесь лгать: ваши поступки говорят яснее всяких слов!

    — О несравненная Арзи-биби, как вы ошибаетесь! О цветущая роза моих самых сокровенных помыслов, неужели я слеп и не вижу ваших совершенств, неужели я мог бы сменить вас на какую-то другую женщину?

    — Однако сменили!

    — Клянусь честью, клянусь прахом всех моих знатных предков!..

    — Почему же вы ни разу не пришли? Какая тому причина?

    — Ваш уважаемый супруг.

    — Мой супруг?.. Но ведь он был и раньше, однако это нам нисколько не мешало.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

25 − = 18