Очарованный принц (издание 1956 года)

    Она выбежала и остановилась, как будто испуганная видом толпы — прижала острые юные локти к бокам, развела в стороны маленькие ладони. Ей было лет семнадцать, не больше; на ее нежно-золотистом лице не было ни сурьмы, ни румян, ни белил — она не нуждалась в этом. Разноцветные шелка — синий, желтый, красный, зеленый — окутывали ее гибкое тело, светясь и блестя в косых предвечерних лучах, сливая в одну радугу свои жаркие живые краски. Метнув на толпу из-под ресниц летучий взгляд косых и узких, влажных горячих глаз, плясунья сбросила туфли и без разбегу ловко вспрыгнула на барабан. Он сердито заворчал под ее маленькими ступнями. Трубач поднял выше жерло своей тыквы и побагровел от натуги; тыква заныла, гнусаво, со звоном и криком. Плясунья, изобразив испуг на лице, начала беспокойно осматриваться: где-то рядом вилась оса, грозя ужалить. Эта злая оса нападала отовсюду — с боков, снизу, сверху; плясунья отбивалась порывистыми изгибами тела и взмахами рук; все чаще, все жарче била она маленькими пятками в барабан, он отвечал тугим нарастающим рокотом, понуждая ее ко все большей горячности. Слитые воедино, они подгоняли друг друга; плясунья, увертываясь от осы, падала на колени и вскакивала опять, искала эту злую осу в складках своей одежды, — а цветные шелка все разматывались и разматывались, ниспадая на барабан, и уже только чуть прикрывали ее тонкое тело. Когда она обнажилась до пояса — злая оса залетела вдруг снизу; плясунья вскрикнула, завертелась волчком на рокочущем обезумевшем барабане, цветной вихрь поднялся вокруг нее, упал последний, розовый шелк, и она осталась перед толпой совсем обнаженная. И вдруг вся она затрепетала от головы до ног, выгнулась и запрокинула голову, тягучая судорога прошла по всему ее телу: оса все-таки ужалила ее!… Провожаемая восхищенным и жадным ревом толпы, она убежала в палатку; и сейчас же, следом за нею, в палатку направился какой-то персидский купец — тучный, коротконогий, с черной бородой, круглым чревом и маслянистыми, сладко-сонными глазами навыкате.

    Ночевали Ходжа Насреддин и его одноглазый спутник в какой-то захудалой чайхане, полной блох, а утром, с первыми лучами солнца, вошли в Коканд.

    По мере их продвижения в глубину города все больше попадалось на пути стражников разных чинов. Стражники сновали по улицам, площадям и переулкам, торчали на каждому углу. Ворам действительно нечего было делать в Коканде.

    «Но во сколько же обходится бедным кокандцам вся эта начальственная орава? — думал Ходжа Насреддин. — Никакие воры, даже за сто лет непрерывного воровства, не смогли бы нанести им таких убытков!»

    Миновали старинную медресе — гнездо кокандских поборников ислама, каменный мост через бурливый мелководный Сай, — и перед ними открылась главная площадь с ханским дворцом за высокими крепостными стенами.

    Здесь начинался базар.

Глава десятая

    В те далекие годы каждый большой город Востока имел, кроме своего имени, еще и титул. Бухара, например, именовалась пышно и громко: Бухара-и-Шериф, то есть Благородная Царственная Бухара, Самарканд носил титул Исламодоблестного Битвопобедного и Блистательного, а Коканд, в соответствии с его месторасположением в цветущей долине и легким беззаботным характером жителей, именовался Коканд-и-Лятиф, что значит Веселый Приятный Коканд.

    Было время, и не такое уже давнее, когда этот титул вполне соответствовал истине: ни один город не мог сравниться с Кокандом по обилию праздников, по веселью и легкости жизни. Но в последние годы Коканд помрачнел и притих под тяжелой десницей нового хана.

    Еще справляли по старой памяти праздники, еще надрывались трубачи и усердствовали барабанщики перед чайханами, еще кривлялись на базарах шуты, увеселяя легкомысленных кокандцев, — но уже и праздники были не прежними, и веселье — не таким кипучим. Из дворца шли мрачные слухи: новый хан, пылающий необычайным рвением к исламу, отдавал все свое время благочестивым беседам и ничего больше знать не хотел. Строились медресе, новые мечети; со всех сторон в Коканд съезжались муллы, мударрисы, улемы; для прокормления этой жадной орды требовались деньги; подати возрастали. Единственным развлечением хана были скачки; с детских лет он страстно любил коней, и даже ислам не мог заглушить в его душе эту страсть. Но во всем остальном он был вполне безупречен и не подвержен суетным соблазнам. Тропинка в саду от гарема к ханской опочивальне заглохла и поросла травой, давно уж не слыша по себе в ночные часы торопливых, мелко летучих шагов, сопровождаемых вялым сопением главного евнуха и нудным шарканием его туфель, влачимых подошвами по земле. От своих вельмож хан требовал такого же целомудрия, от жителей — благочестия; Коканд был полон стражников и шпионов.

    То и дело оглашались новые запреты с новыми угрозами; как раз на днях вышел фирман о прелюбодеяниях, по которому неверные жены подлежали наказанию плетьми, а мужчины — лишению своего естества под ножами лекарей; много было и других фирманов, подобных этому; каждый кокандец жил словно бы посреди сплетения тысячи нитей с подвешенными к ним колокольчиками: как ни остерегайся, все равно заденешь какую-нибудь ниточку и раздастся тихий зловещий звон, чреватый многими бедами.

    Но такова уж непреодолимая сила весны, что в эти дни, о которых мы повествуем, кокандцы позабыли свои невзгоды. Под яркими лучами молодого солнца на базаре царило шумное оживление. Издавна славившиеся любовью к цветам и певчим птицам, кокандцы не изменили обычаю: у каждого был воткнут под тюбетейку близ уха либо тюльпан, либо жасмин, либо другой весенний цветок. В чайханах на разные голоса заливались крылатые пленницы, и часто какой-нибудь досужий кокандец, бросив чайханщику монету, открывал клетку и под одобрительный гул собравшихся выпускал певунью на волю. Движение арб, всадников и пешеходов останавливалось: все, откинув голову, следили в сияющем небе ее свободный, полный восторга полет.

    — Дедушка Турахон ждет наших добрых дел, — сказал Ходжа Насреддин одноглазому. — Начнем, пожалуй, с птичек. Вот тебе деньги. Но помни: сам ты не должен добывать у здешних ротозеев ни одной таньга, хотя бы их кошельки смотрели на тебя умиленными глазами.

    — Слушаю и повинуюсь.

    Одноглазый подошел к ближайшей чайхане и купил сразу всех птиц. Одна за другой, вспыхивая на солнце крылышками, они поднимались в небо.

    Собралась толпа, запрудила дорогу. Слышались громкие похвалы щедрости одноглазого.

    Он открывал клетку, вынимал птичку, держал несколько мгновений в руке и, насладившись ее живым теплом, пугливым трепетом маленького сердца, — подбрасывал вверх. «Лети с миром!» — говорил он ей вслед. «Лечу! Спасибо тебе, добрый человек, я замолвлю за тебя словечко дедушке Турахону!» — отвечала она на своем птичьем языке и скрывалась. Одноглазый заливался тихим счастливым смехом:

    — Удивительно, как я не додумался до этого раньше. Ведь у меня бывали большие деньги, я мог выпускать их тысячи. Я просто не знал, что эта детская забава может быть столь радостной для души.

    — Ты многого не знал, да и сейчас еще не знаешь, — ответил Ходжа Насреддин, думая про себя: «Я не ошибся в этом человеке — он сохранил в своем сердце живой родник».

    — Разойдись! Не толпись! — послышались грозные окрики, сопровождаемые барабанным боем; толпа шарахнулась, рассеялась — и Ходжа Насреддин увидел перед собою какого-то высокопоставленного вельможу верхом на рыжем текинском жеребце. Вельможу со всех сторон окружали стражники — усатые, свирепые, с толстыми красными мордами, пылавшими великим хватательным рвением, с копьями, саблями, секирами и прочими устрашительными орудиями. Грудь вельможи сияла множеством больших и малых медалей, на выхоленном лице с черными закрученными усами отражалось надменное высокомерие. Жеребец, придерживаемый с обеих сторон под уздцы, играл и приплясывал, косил огненно-лиловым глазом, выгибал шею и грыз удила; чепрак на его спине сиял золотом.

g209

    — Откуда вы, презренные оборванцы? — брезгливо оттопырив нижнюю губу и морщась, вопросил вельможа.

    О, если бы знал он, кто стоит сейчас перед ним в этом ветхом халате, в залатанных сапогах и засаленной тюбетейке!

    — Мы — сельские жители, приехавшие в Коканд на базар, — смиренно ответил Ходжа Насреддин, изобразив на лице раболепие. — Мы не содеяли ничего плохого, только выпустили несколько птичек во славу нашего великого хана и в знак почтения к тебе, о сиятельный светоч могущества.

    — Разве нет других способов выразить преданность хану и почтение мне, как только выпуская на волю каких-то глупых птиц и собирая вокруг толпу? — гневно вопросил вельможа, причем слова: «выпуская на волю», — он произнес искривив губы, с брезгливым отвращением к их смыслу. — Давно пора запретить все эти «выпускания на волю», — он опять брезгливо искривил губы, — все эти дурацкие обычаи, позорящие мой город! У вас, как видно, завелись лишние деньги, и вместо того чтобы с благоговением внести их в казну, — вот истинный способ выразить преданность! — вы разбрасываете их по базару. Обыскать! — приказал он стражникам.

    Те схватили Ходжу Насреддина и одноглазого, сорвали с них пояса, халаты, рубашки.

    Торжествуя, показали своему повелителю кошелек, набитый серебром и медью. Вельможа усмехнулся, довольный своей проницательностью.

    — Так я и знал! Спрячь! — приказал он старшему стражнику. — Потом вручишь мне для передачи в казну.

    Стражник опустил кошелек в бездонный карман своих красных широких штанов, и грозное шествие, под раскатистую барабанную дробь, двинулось дальше: впереди — вельможа на коне, за ним — стражники в красных штанах и сапогах с отворотами, сзади всех — барабанщик в таких же красных штанах, но босиком, так как ему, по чину, казенной обуви не полагалось. И всюду, где они проходили, затихал веселый базарный шум, пустели чайханы и умолкали птицы, испуганные барабаном; жизнь останавливалась, замирала под стеклянным напряженным взглядом вельможи, — оставались только одни его фирманы с угрозами и запретами. Но стоило ему пройти, и жизнь за его спиной снова начинала играть всеми своими красками, звучать всеми звуками, — неуемная, вечно юная, не желающая признавать никаких запретов и смеющаяся над ними. Он проходил сквозь жизнь как некое враждебное ей чужеродное тело; он мог на время нарушить ее течение, но был бессилен подчинить ее себе и закрепиться в ней; каждым весенним цветком, каждым звуком Великая Живая Жизнь отвергала его!

    Глядя вслед удалявшимся, Ходжа Насреддин сказал:

    — Начальство земное разделяется на три вида: младшее, среднее и старшее — по степени причиняемого им вреда. Мы остались без единого гроша в кармане, — это еще хорошо: могли остаться и без голов — начальник был старший…

    — У меня руки так и чесались выудить наш кошелек из кармана у стражника, — признался одноглазый. — Но я не имел твоего дозволения.

    — Надо же хоть немного и самому соображать! — с досадой отозвался Ходжа Насреддин. — Вернуть законному владельцу его кошелек — зачем здесь какое-то особое дозволение?

    — Вот он! — С этими словами одноглазый вытащил из-за пазухи кошелек. — Там у него в кармане были еще два браслета — золотые, судя по весу, но их я не тронул.

    Возвращение кошелька было отпраздновано пышным пиром в ближайшей харчевне. Харчевник сбился с ног, подавая щедрым гостям то одни, то другие кушанья, приправленные афганскими горячительными снадобьями, раскалявшими язык и небо. Из харчевни перешли они в чайхану, из чайханы — к продавцу медового снега и закончили пиршество у лотка с халвой.

    Затем они направились в обход базара. А кокандский базар в те годы был таков, что обойти его сразу весь не взялся бы и самый быстроногий скороход. Один только шелковый ряд тянулся на два полета стрелы, немногим уступали ему гончарный, обувной, оружейный, халатный и другие ряды; что же касается конской ярмарки и скотной площади, то они были необозримы. На всем этом пространстве из конца в конец клубилась, кипела, теснилась толпа; Ходжа Насреддин со своим спутником то и дело протискивались боком.

    Невозможно описать обилие и великолепие товаров, раскинутых на прилавках, на камышовых циновках, на ковриках: все, чем мог похвалиться тогдашний Восток, — все было здесь! Кальяны от самых простых и грубых до многотысячных, стамбульской работы, отделанных золотом и самоцветами; серебряные индийские зеркала для прекрасных похитительниц наших сердец; персидские многоцветные ковры, услаждающие глаз необычайной тонкостью узора; шелка, позаимствовавшие у солнца свой блеск; бархат, мягким и глубоким переливам которого могло бы позавидовать вечернее небо; подносы, браслеты, серьги, седла, ножи…

    Сапоги, халаты, тюбетейки, пояса, кувшины, амбра, мускус, розовое масло… Но здесь мы останавливаем разбег нашего пера, ибо для перечисления всех богатств кокандского базара нам понадобились бы две или даже три большие книги!

    Базарный день, полный пестрых красок, звуков и запахов, пролетел быстро. Солнце садилось, края высоких облаков расплавились, горели розовым блеском. Пришли часы отдыха: люди расходились по домам, приезжие располагались в чайханах. Но барабаны, возвещающие конец базара, еще не ударили, — многие лавки продолжали торговлю.

    В их числе и лавка одного менялы, по имени Рахимбай, известного кокандского богача. Тучный, с двойным подбородком, отдувшимися щеками, жирным загривком, выпиравшим из-под халата, со множеством колец на пухлых коротких пальцах, он, полуопустив мясистые веки, сидел за своим прилавком, на котором ровными столбиками были разложены золотые, серебряные и медные деньги. Здесь были индийские рупии, китайские четырехугольные ченги, татарские алтыны, попавшие сюда из диких степей Золотой Орды, персидские туманы с изображением рыкающего льва, арабские динары и множество других монет, ходивших в те времена на Востоке; были здесь и монеты из далеких языческих земель: гинеи, дублоны, фартинги, носящие на себе греховные изображения франкских королей — в доспехах, с обнаженными мечами и нечестивым знаком креста на груди.

g210

    Ходжа Насреддин и одноглазый вор поравнялись с лавкой менялы как раз в то время, когда он заканчивал подсчет дневных барышей. С видом скорбного глубокомыслия, оттопырив пухлые губы, ярко красневшие в его черной бороде, он собирал свои деньги с прилавка; монеты выскальзывали из его толстых пальцев, как золотые и серебряные рыбки, и с тихим усладительным плеском падали в сумку, а презренная медь, которую сгребал он не считая, сыпалась с глухим тусклым стуком, подобно битому камню.

    Ходжа Насреддин покосился на своего спутника, ожидая увидеть в его зрячем глазе желтый пронзительный свет. И — не увидел. Вор спокойно взирал на золото, его лицо отражало совсем другие мысли.

    — Сегодня перед утром мне снилось, что мой черенок принялся и выбросил бутоны, — сказал он. — Верить этому сну или нет? Неужели Турахон не простит меня, неужели через год опять возобновится моя болезнь и опять я вынужден буду прибегнуть к целительному действию?

    Здесь мимоходом мы поясним, что проницательный Ходжа Насреддин уже успел изучить своего спутника и понять природу его болезни, проистекавшей от навязчивой мысли, которую одноглазый сам себе внушил. В сочинениях многомудрого Авиценны, отца врачевания, говорится, что всякое нарушение телесного здоровья сейчас же отзывается на состоянии духовного существа, и — наоборот; Ходжа Насреддин пил из родников Авиценны и, применив его наставления к одноглазому вору, сумел сделать правильный вывод.

    — Сон вещий, — ответил он, стараясь придать своему голосу благожелательную уверенность, в точном соответствии с назиданиями Авиценны. — Сон вещий, запомни его. Имею основания полагать, что на этот раз Турахон будет к тебе милостивее, и ты получишь прощение.

    Их разговор был прерван появлением какой-то женщины — вдовы, как это явствовало из синей оторочки на рукавах ее халата. Оторочка была новая, а халат сильно поношенный, — отсюда Ходжа Насреддин заключил, что после недавней смерти мужа у вдовы не осталось денег даже не покупку траурного одеяния.

    — О добродетельный и великодушный купец, я пришла к тебе с мольбой о спасении моих детей, — обратилась она к меняле.

    — Проходи, я не подаю милостыни, — буркнул тот, не поднимая глаз, прилипших к деньгам.

    — Я прошу не милостыни, а помощи, которая будет не безвыгодная и для тебя.

    Меняла удостоил поднять взор.

    — После кончины мужа у меня остались сохранившиеся от былого благополучия драгоценности, последнее мое достояние, которое берегла я на черный день. — Женщина достала из-под халата кожаный мешочек. — Этот черный день пришел: трое моих детей — все больны. — В ее голосе зазвенели слезы. — Я предлагала драгоценности нескольким купцам — никто не хочет их покупать без предварительного осмотра начальником городской стражи, как приказывает последний фирман. Но ты ведь знаешь, почтенный купец, что после осмотра у меня не будет ни денег, ни драгоценностей: начальник стражи обязательно признает их крадеными и заберет в казну.

    — Хм!… — усмехнулся меняла, почесывая пальцем в бороде. — В казну или, может быть, не в казну, но только заберет обязательно. С другой же стороны, покупка у неизвестного случайного лица без осмотра начальника стражи весьма опасна: фирман за это обещает сто палок и тюрьму. Но из сочувствия к твоему горю… Покажи, что там у тебя?

    Она протянула ему свой мешочек. Он развязал его, вытряхнул на прилавок золотой тяжелый браслет, серьги с крупными изумрудами, рубиновые бусы, золотую цепочку, что, по старинному обычаю, муж дарил жене в знак неразрывности брачного союза, и еще несколько мелких золотых вещей.

    — Что же ты хочешь за это?

    — Две тысячи таньга, — робко сказала женщина.

    Одноглазый толкнул Ходжу Насреддина локтем:

    — Она просит ровно треть настоящей цены. Это индийские рубины, я вижу отсюда.

    Меняла пренебрежительно поджал пухлые губы:

    — Золото с примесью, а камни самые дешевые, из Кашгара.

    — Он врет! — прошептал одноглазый.

    — Только из сожаления к тебе, женщина, — продолжал меняла, — я дам за это за все… ну — тысячу таньга.

    Лицо одноглазого передернулось, в желтом оке вспыхнуло негодование; он ринулся было вперед, готовый вмешаться. Ходжа Насреддин остановил его.

    Вдова попробовала спорить:

    — Муж говорил, что за одни только рубины заплатил больше тысячи.

    — Не знаю, что он там тебе говорил, но драгоценности могут быть и крадеными, помни об этом. Хорошо, двести таньга я набавлю. Тысяча двести, и больше ни гроша!

    Что оставалось делать бедной вдове? Она согласилась.

    Меняла, небрежно сунув драгоценности в сумку, протянул женщине горсть денег.

    — Разбойник! — прошептал одноглазый, дрожа. — Я сам — вор, и всю жизнь провел с ворами, но подобных кровопийц не встречал!

    Но это было еще не все; пересчитав деньги, женщина воскликнула:

    — Ты ошибся, почтенный купец: здесь всего шестьсот пятьдесят!

    — Убирайся! — завопил меняла, весь наливаясь кровяной краской. — Убирайся, или я сейчас же сдам тебя с твоим краденым золотом страже!

    — Помогите! Он ограбил меня! Помогите, люди добрые! — кричала женщина, заливаясь слезами.

    Возмущение одноглазого перешло все границы; на этот раз Ходже Насреддину вряд ли удалось бы его удержать, — но за углом вдруг ударил барабан.

    Вблизи лавки показался вельможа со своими стражниками. Закончив обход, шествие направилось в дом службы.

    Женщина замолчала, попятилась.

    Купец, сложив руки под животом, низко поклонился вельможе.

    Тот с высоты своего жеребца ответил небрежным кивком:

    — Приветствую почтеннейшего Рахимбая, украшающего собою торговое сословие нашего города! Мне послышался крик возле вашей лавки.

    — Да вот — она! — Меняла указал на женщину. — Проявляет безнравственную распущенность, дерзко нарушает порядок, требует денег, толкует о каких-то драгоценностях…

    — О драгоценностях? — оживился вельможа, и в его выпуклых стеклянных глазах мелькнул такой блеск, рядом с которым желтый глаз вора мог бы почесться невинным и кротким, принадлежащим младенцу. — А ну-ка, подведите ее ко мне, эту женщину!

    Вдовы уже не было: спасая последние деньги, она поспешила скрыться в переулок.

    — Вот пример: чем больше утеснении простому народу, тем вольготнее всяческим проходимцам, — сказал Ходжа Насреддин. — Искореняли воровство — развели грабеж среди бела дня, прикрытый личиной торговли. Беги вдогонку за этой вдовой, узнай, где она живет.

    Одноглазый исчез; в число его особенностей входило умение исчезать с глаз и возникать перед глазами неуловимо, словно растворяясь в окружающем воздухе и вновь сгущаясь из него же.

    Дабы не вводить во искушение стражников, Ходжа Насреддин укрылся за кучу камней, приготовленных для облицовки большого арыка, протекавшего здесь. Отсюда ему было видно и слышно все, что делалось в лавке.

    Вельможа милостиво принял приглашение купца выпить чаю. Между ними завязалась дружеская беседа о предстоящих скачках в присутствии самого хана.

    — Я не боюсь никаких соперников, кроме вас, почтенный Рахимбай, — говорил вельможа, покручивая и поглаживая усы. — Я слышал о ваших двух жеребцах, доставленных из Аравии для этих скачек. Слышал, но видеть — не видел, ибо вы скрываете их от посторонних глаз более ревниво, чем даже свою супругу. Ходит слух, что они обошлись вам в сорок тысяч таньга, считая доставку морем; даже первая награда не окупит ваших расходов!

    — В пятьдесят две тысячи, в пятьдесят две, — самодовольно сказал купец. — Но я не считаю расходов, когда речь идет об услаждении взоров нашего великого хана.

    — Это похвально, я доложу хану о вашем усердии. Но не гневайтесь, если мои текинцы лишат вас первой награды. Об арабских конях, разумеется, ничего плохого сказать нельзя, однако лучшими в мире считаю все же текинских.

    Вельможа пустился в пространные рассуждения о достоинствах различных пород коней, купец слушал и загадочно ухмылялся, перебирая пальцами по толстому животу.

    Воздух наполнился благоуханиями. Пришла жена менялы — высокая, стройная, под легким покрывалом, сквозь которое угадывались румяна и белила на ее щеках, краска на ресницах, сурьма на бровях и китайская мастика не губах.

    Вельможа встал, увидев ее:

    — Приветствую почтеннейшую и прекраснейшую Арзи-биби, жену моего лучшего друга.

    Она ответила поклоном, улыбкой. Меняла не мог удержаться, чтобы не похвастать перед вельможей своим богатством и своею щедростью: он вытащил из сумки драгоценности и тут же подарил жене, соврав при этом, что час назад заплатил за них в золотом ряду восемь тысяч таньга. Жена в самых изысканных выражениях поблагодарила за подарок; ее слова были обращены к мужу, но взгляды — к вельможе. Утопающий в самодовольстве купец ничего не заметил и все твердил о восьми тысячах таньга, заплаченных за драгоценности, о пятидесяти двух тысячах — за арабских жеребцов и еще о каких-то других тысячах. Вельможа слушал, покручивая свои черные неотразимые усы, скрывая за ними снисходительную, с оттенком презрения, усмешку, — ту самую, что многие из кокандцев жаждали носить на своем лице, но с чужого — срывали кинжалом, а чаще — доносами.

    — С этими драгоценностями вы будете еще пленительнее, о прекрасная Арзи-биби, — сказала вельможа. — Как жаль, что наслаждаться созерцанием вашего ангельского лица в обрамлении этих драгоценностей дано только одному вашему супругу.

    — Я полагаю, не будет особенным грехом, если ты, Арзи-биби, наденешь серьги, ожерелье и откроешься на минутку перед сиятельным Камильбеком, моим лучшим другом, — с готовностью подхватил купец (вот куда завело его самодовольство и глупое тщеславие!).

    Она согласилась, не споря (еще бы!), — надела ожерелье, подняла покрывало.

    Вельможа откинулся, застонал и в изнеможении прикрыл ладонью глаза, как бы ослепленный ее красотой.

    Купец от самодовольства надулся, пыхтел, сопел и слегка покряхтывал.

    Ходжа Насреддин за камнями, видя все это, только покачивал головой, мысленно восклицая: «Жирный хорек, чему ты радуешься? Ты выписываешь жеребцов из Аравии, а твоя жена находит их гораздо ближе!»

    Вернулся вор, — возник из воздуха перед Ходжой Насреддином:

    — Вдова живет неподалеку. У нее действительно трое детей, и все больны. Шестисот пятидесяти таньга ей не хватит даже на уплату долгов. Завтра она будет опять без гроша по милости этого презренного кровопийцы!

    — Запомни его лавку, запомни дом вдовы, это все скоро пригодится нам, — сказал Ходжа Насреддин. — А теперь — пошли!

    Они удалились, оставив вельможу, хвастливого менялу и его жену, со всеми их тысячами, драгоценностями, арабскими конями и постыдными тайнами. Чайхана, где они остановились, была на другом конце базара, они шли долго, минуя опустевшие ряды, пересекая затихшие площади. Пламенеющий закат слепил, вечерний свет широко и тихо лился на землю, и в этом золотом сиянии — минареты, хмурые громады мечетей как бы утрачивали свою земную тяжесть, казались прозрачными, зыбкими, словно готовые подняться в небо и расплавиться в его чистом спокойном огне.

Глава одиннадцатая

6 комментариев на «Очарованный принц (издание 1956 года)»

  1. армен говорит:

    ересь

  2. Узакбай говорит:

    В каком смысле «ересь»? )

    • Юсуп говорит:

      Уважаемый Узакбай, зачем вы слушаете тролля? И во времена Ходжи Насреддина, и теперь и в будущем всегда будут личности готовые ужалить подобно гадюке. В этом есть весь смысл их жизни, и не надо их жалеть. Как он попал сюда и что тут делает, вот где загадка.

  3. Мади говорит:

    В детстве много раз ломал голову, как могла в оригинале звучать надпись «Зверь, именуемый кот», сделанная на китайской бумаге за полтора таньга. На самом рисунке она почти не читаема. Потом обнаружил, что это «مشق ناملك حيوان», в современном узбекском чтении «mushuk nomlik xayvon». Видимо, пытливый иллюстратор попросил кого-то, владеющего староузбекским, написать эту фразу, а потом не очень умело (что понятно и простительно для не знакомого с арабской грамотой человека) скопировал на свой рисунок.

  4. Узакбай говорит:

    Мади, спасибо за замечательную дешифровку надписи, которая нам не поддавалась! В статье о художнике (Владимир Гальба) уже высказывалось предположение, что он консультировался с самим Соловьёвым, а, возможно, и с кем-то ещё: уж слишком много деталей, указывающих на знание предмета.

    • Мади говорит:

      Узакбай, не за что. Две эти книги повлияли на меня в детстве как никакие другие. Я должен и автору, и иллюстратору, и несравненному Ходже лично.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

× five = twenty five