Книга Юности. 10. Народный судья.

Следующую ночь в Андижане я провел в чайхане, расположенной довольно далеко от главной улицы. Деньги у меня были.

Я заплатил чайханщику Курбану Ниязу за несколько одеял, которые он разостлал мне на плоской крыше чайханы, и с удовольствием растянулся на них, испытывая чувство здоровой истомы и полного душевного успокоения.
Дождь перестал, вокруг стояла пепельная ночная мгла. Звезды были четкими, близкими и прозрачными, точно просвечивали изнутри.
Спать мне не хотелось, и я начал строить планы своей дальнейшей жизни, вернее — думать о новой службе, которая даст мне средства к существованию.
Что поделать, если в действительности все так и было. В те годы неуклюжие слова «изыскание средств к существованию» имели самый прямой и полновесный смысл, утраченный сейчас, когда никто уже не «изыскивает средств к существованию», а, наоборот, изыскивает работу себе по вкусу, по нраву. Такой роскоши мы, конечно, и вообразить не могли!.. Между тем я нисколько не жалею, что моя юность протекала трудно и порой в полуголоде: гонимый необходимостью «изыскивать», я побывал во многих местах, встречал многих людей, набирался жизненного опыта, закалялся против всяческих невзгод и таким образом благополучно избежал постыдных лет великовозрастного балбесничества.
Утром я посчитал свои деньги, их было совсем мало после оплаты Ниязу за чайник чая и лепешку.
Уехать из Андижана нечего было и думать, нужно тотчас же отыскать новую работу. Нияз, видно, догадался о моем раздумье и посоветовал мне пойти в андижанский суд, там была свободной должность журналиста — не того, который пишет в газетах, а другого журналиста, записывающего в канцелярский журнал входящие, исходящие бумаги. Я поблагодарил чайханщика и пошел в суд. Мне повезло: я получил место и звание.
А я-то мечтал стать настоящим газетным журналистом!..
Один раз в коридоре суда я увидел молодую женщину. Она быстрым шагом шла навстречу мне, читая на ходу какую-то бумагу; она была гладко причесана, очень скромно одета в синий женский костюм с юбкой ниже колен, в отличие от андижанских модниц, носивших юбки выше колен; она рассеянно скользнула по мне взглядом, и я запомнил ее темные прекрасные глаза, тонкое лицо с тонко и нежно очерченными губами, какую-то особую чистоту и ясность высокого лба, который так и хотелось назвать челом.
— Кто эта красивая узбечка?— спросил я у одного из судейских письмоводителей.
Он ухмыльнулся, пожал плечами.
— Судья Халифа Ташмухаммедова. Из Ташкента прислали. Ну и времена — баб ставят судьями!..
А через полторы недели я присутствовал на судебном заседании, которое Халифа проводила под своим председательствованием.
Это был веселый суд — сдержанно усмехались судьи, улыбалась Халифа, откровенно смеялась публика, только подсудимый не смеялся и сипло отвечал суду угрюмым, отчужденным голосом.
Подсудимый — старик Смыслов, самый знаменитый охотник-кабанятник в Андижане.
Для дынных бахчей и джугаровых (Прим.: Джугара» (белая дурра)— злак из рода сорго, зерновое и кормовое растение) посевов кабан — самый опустошительный зверь. Ходит табунами, дыни ест на выбор, только самые спелые и сладкие. Пока доберется до спелой, себе по вкусу, сколько незрелых распорет клыками! Через час нет бахчи, все погублено, вытоптано… А высокую двухметровую джугару кабаний табун выстригал начисто, действуя клыками, как ножницами…
По ночам на полях вокруг узбекских селений сторожа, взобравшись на вышки, жгли костры и неистово били колотушками в тазы и ведра, отпугивая кабанов. Помогало, но плохо. Вот почему в любом узбекском селении так приветливо встречали городского охотника с двустволкой за плечами. Смыслов с тремя сыновьями выезжал на охоту на двух арбах со сворой собак. Кабаньим промыслом старик занимался давно, еще в царское время, и нажил большой дом.
Он и сам походил на матерого поседевшего кабана, присадистый, сутулый, с большой головой, растущей прямо из плеч, с жесткой щетиной на красном вспученном лице, с маленькими мутными глазами. Последнее, то есть вспученность лица и мутная бессмысленность взгляда, проистекало из беспробудного пьянства, которому старик предавался в промежутках между охотами. Говорили, он может выпить за один присест четверть крепчайшего самогона; я сам не был очевидцем таких его подвигов, но думаю, это правда. Зато на охоте он в рот не брал ни единой капли. «Кабан — зверь серьезный, свирепый,— говорил он,— пьяного человека враз спорет!..» Он-то уж знал кабаний норов — левая нога у старика не сгибалась, и он волочил ее: память о встрече с двенадцатипудовым секачом.
С 1917 по 1922 год в Коканде никто не охотился: охотники боялись басмачей и не выходили за город. Птицы и звери плодились привольно, особенно размножились кабаны.
В двадцать втором году, когда басмачество кончилось и выезд за город стал безопасен, старик вернулся к своему промыслу. За короткое время он построил второй дом для старшего сына. Собирался построить и третий. Ничего удивительного — Смысловы привозили с охоты пять, шесть, семь кабаньих туш и сдавали в колбасное заведение Вязникова, с которым старик имел договор. А кроме денег от Вязникова, он получал еще и премию от государства — пять рублей за каждого убитого кабана.
На этих премиях старик и погорел. Да и как было ему не соблазниться? Премии выплачивались райисполкомом по количеству кабаньих хвостов. Старик приходил в райисполком с хвостами, завернутыми в газету. Перед лицом секретаря и милиционера он, стоя в отдалении, пересчитывал хвосты. Почему в отдалении? Да потому, что кабан, по мусульманским законам,— существо поганое, нечистое, «харам», даже созерцание кабана греховно для мусульманина, не то что прикосновение к нему.
Составлялся акт, старик получал деньги, аатем в присутствии секретаря и милиционера либо сжигал хвосты, либо закапывал в землю.
Однажды он принес двадцать два хвоста. Секретарь согласился выдать премию только за пятнадцать. Семь оставшихся старик повез в соседний район и тем же порядком вполне благополучно сдал… На обратном пути его осенила коммерческая идея: ведь хвосты можно шить из кабаньей шкуры на загривке!
Задумано — сделано. Теперь семейство Смысловых выезжало на охоту, вооруженное не только ружьями, но еще и иголками. Шили хвосты, обертывая тальниковую веточку загривочной кабаньей щетиной. Дело пошло — ведь сдавал-то старик хвосты, как и раньше, стоя в отдалении. Правда, теперь ему приходилось объезжать несколько райисполкомов, да что за беда!..
Но старик, обуреваемый алчностью, зарвался, обнаглел и был пойман с поличным. Его присудили к штрафу и условно к шести месяцам тюрьмы.
Такое легкое наказание удивило всех, но председатель суда Халифа Ташмухаммедова объяснила, что часть вины нужно возложить на секретаря и милиционера, которые из-за религиозных предрассудков плохо провели свою работу и проглядели обман.
Старик Смыслов был моим первым наставником в охотничьем деле в Андижане, потому я и говорю о нем так подробно. После суда он отошел от кабаньего промысла, передав его сыновьям, а сам открыл на дому в сарайчике оружейную мастерскую.
Со времени суда он очень уважал Халифу и всегда говорил: «Вот ведь и баба и узбечка, а какой имеет разум в своей голове».
Через несколько дней после суда над Смысловым, бродя по базару, я неожиданно оказался свидетелем схватки Халифы с андижанским сатрапом Сааковым.
В ту пору в среднеазиатских городах еще сохранялись комендатуры — отголосок гражданской войны. Басмачи были давно уже разгромлены, распыленные остатки басмаческих банд бродили где-то в горах, не осмеливаясь показываться в долине, давно уж были отменены пропуска и комендантский час, а комендатуры все еще существовали, хотя им делать было решительно нечего — за порядком следила милиция, контрреволюцию пресекала ЧК. Коменданты же изнывали от безделья, олицетворяя собою административную форму, начисто лишенную содержания.
Сааков был именно таким администратором, существующим по инерции, без всякой жизненной необходимости. С грозным насупленным видом, устрашающе пошевеливая черными нафабренными усами, он ходил по улицам, но здесь властвовала милиция, ничего не оставляя на его долю, а в ЧК его попросту не впускали, чтобы не мешал. Он же был преисполнен административного рвения и невыносимо страдал от невозможности приложить его, ибо не имел ни подчиненных, ни подопечных; вдобавок он относился к той породе людей, которые всякую власть, попавшую к ним в руки, рассматривают как личное возвышение над прочими смертными и право на произвол,— словом, он как бы переселился в новую Советскую страну из царской России, да еще дореформенной. Но развернуться ему было негде, и он поневоле довольствовался мелочью — рукоприкладством и поборами. Пусть читатель не удивляется, что рукоприкладчик и вымогатель так долго здравствовал в Андижане: люди тех лет еще хранили в своих душах забитость, унаследованную от царизма. Кроме того, Сааков обирал и бил не всех, а с тонким выбором, поэтому слухи о его подвигах если и доходили до начальства, то стороной и весьма неясно. Помогали ему и какая-то сильная рука в Ташкенте и еще более могучая рука в Москве, он часто намекал в разговорах на свои высокие связи. Только потом выяснилось, что на самом деле у него никаких связей ни в Ташкенте, ни в Москве не было.
Местом своей административной деятельности он избрал окраинную толкучку, где торговали разным старьем. Милиция пренебрегала толкучкой и не установила там своего поста. Сааков властвовал здесь безраздельно, здесь все его знали, все боялись, и никому в голову не приходило подать на него, всесильного и многовластного, жалобу.
Так продолжалось, пока случай не свел его на толкучке с Халифой. Сааков как раз усмотрел нарушение порядка — старик Бурыгин, престарелый царский чиновник, вынес для продажи латунные охотничьи гильзы. В старой выцветшей чиновничьей фуражке с бархатным околышем, хранившим еще отпечатки кокарды, с небритым подбородком и тускло серебрящимися щеками, Бурыгин бродил по базару, держа перед собой на ладони свой товар, позеленевший от времени. Старик вздрогнул, когда перед ним неожиданно вырос Сааков в своих неизменных красных галифе, в белой кавказской папахе, с длинными, устремленными вперед устрашающими усами.
— Разрешение?— грозно возгласил Сааков, возвращаясь мыслями к минувшим годам, когда на продажу и покупку охотничьих гильз действительно требовалось разрешение, что имело целью предотвратить снабжение басмачей боевыми припасами. Но те годы уже давно прошли, а Сааков остался, не продвинувшись ни на шаг вперед к новой жизни.
— Разрешение?— повторил Сааков. Старик слабо пискнул, присел и попытался улизнуть в толпу.
— Что?!—загремел Сааков.— Бежать?! От меня бежать?!
Старик выронил свои гильзы, они покатились по земле.
— Подбирай! Подбирай, говорю!..
Но старик ничего уже не понимал с перепугу и не выполнил приказания; тогда Сааков сгреб его левой рукой за воротник, а правой начал хлестать по щекам, приговаривая:
— Я тебя выучу, я тебе покажу!..
Здесь кто-то вдруг повис на его руке, он в ярости заревел, обернулся и увидел перед собой Халифу, бледную, с горящими глазами.
— Прекратить избиение!— крикнула она повелительно.— Вы пойдете под суд!
Сааков окаменел, окаменел на секунду. Но Халифа была молоденькой и хрупкой с виду, и он оправился.
— Ты кто такая?— захрипел он, выпучив глаза и мутно багровея.— Ты откуда взялась?

Запись опубликована в рубрике Творчество с метками , . Добавьте в закладки постоянную ссылку.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

− four = 4