рассказ «Новый дом», 1934 г.

НОВЫЙ ДОМ

1

    О се­бе Кузь­ма Ан­д­ре­евич Се­вас­ть­янов го­во­рил так:

    — На это я, мил че­ло­век, лю­би­тель — ста­рин­ное ска­зы­вать. Я ее, ста­ри­ну-то, нас­к­розь пом­ню. Уди­ви­тель­ное де­ло, мил че­ло­век, го­дов мне все бо­лее, те­ло груз­нее, а па­мять свет­лее. Я че­рез свое уме­ние пя­тер­ку за­ра­бо­тал. Дав­но это бы­ло — лет де­сять. При­ехал к нам эдак же один из го­ро­да, за­но­че­вал у ме­ня в из­бе. «Хо­зя­ин, — го­во­рит, — ты на­вер­ное ви­дел мно­го, ска­жи, — го­во­рит, — мне про ста­рое». Я ему, ко­неч­но, всю ночь ска­зы­вал, а он — в кни­жеч­ку. Да все пи­шет с ус­пе­хом, а пос­петь все од­но не мо­жет. Про­ща­ем­ся ут­ром. «Спа­си­бо те­бе, Кузь­ма Ан­д­ре­ев. На-ка, — го­во­рит, — вы­пей за мое здо­ровье». Я жду, ко­неч­но, пол­тин­ник, и то­му рад, а он — пя­тер­ку… Лег­кие, вид­но, бы­ли у не­го день­ги…

Рассказывал Кузь­ма Ан­д­ре­евич хо­ро­шо, на­рас­пев, муд­ры­ми и свет­лы­ми сло­ва­ми. За­бу­дет­ся, зак­ро­ет гла­за и слу­ша­ет сам се­бя как буд­то из­да­ле­ка.

Нового че­ло­ве­ка Кузь­ма Ан­д­ре­евич ни за что, бы­ва­ло, не про­пус­тит. Два дня бу­дет хо­дить вок­руг да око­ло, вы­бе­рет все-та­ки вре­мя и рас­ска­жет о ста­ри­не. Очень уж по­го­во­рить лю­бил. Оно и не­уди­ви­тель­но, по­то­му что ни­ка­кой дру­гой уте­хи в сво­ей жиз­ни Кузь­ма Ан­д­ре­евич не имел.

Был он ши­рок в кос­ти, здо­ров, и на ра­бо­ту лю­тый, а про­жил весь дол­гий век в по­ко­сив­шей­ся из­бен­ке; чер­ные прог­нив­шие дос­ки крыль­ца дав­но уж пок­ры­лись мо­хом; на кры­ше вы­рос­ла трав­ка и да­же боль­шой куст ле­бе­ды. Сте­ны из­бен­ки под­дер­жи­ва­лись хит­ро­ум­ным пе­реп­ле­том под­по­рок и коль­ев; вы­ши­би две под­пор­ки — и го­то­во: за­ва­ли­лась из­бен­ка.

Еще в мо­ло­дых го­дах меч­тал Кузь­ма Ан­д­ре­евич пос­та­вить но­вый дом, да так и не соб­рал­ся с день­га­ми. Всю жизнь он ма­ял­ся то без ло­ша­ди, то без ко­ро­вы… Раз­ве пос­т­ро­ишь­ся?

Мечта о но­вом до­ме го­речью осе­ла на его сер­д­це; ес­ли те­перь при­хо­ди­лось уви­деть где-ни­будь про­ез­дом бе­лый сруб, си­не­ва­тый в оте­си­нах, и си­зые крылья му­жиц­ких то­по­ров вкруг не­го — на це­лый день те­рял Кузь­ма Ан­д­ре­евич бла­го­ду­шие.

 

2

    Однажды, ве­сен­ней ночью, Кузь­ма Ан­д­ре­евич вы­шел на кол­хоз­ные ого­ро­ды, что при­мы­ка­ли к зад­ней, глу­хой сте­не его вет­хой из­бен­ки,

    Ровный го­лу­бой свет за­ли­вал де­рев­ню, плы­ли об­ла­ка, по кры­шам, по до­ро­ге и даль­ше — на по­лях — стла­лись дым­ные лег­кие те­ни и, до­бе­жав до ов­ра­га, ис­че­за­ли, точ­но сва­ли­ва­лись в не­го.

В го­лу­бом ту­ма­не дро­жит тон­кая ко­ма­ри­ная стру­на, ро­са блес­тит на тра­ве, на кле­но­вых лап­ча­тых лис­ть­ях; где-то да­ле­ко-да­ле­ко, слов­но за три­де­вять зе­мель, хрип­ло над­ры­ва­ет­ся пес. Мед­ным гор­лом кри­чат ля­гуш­ки в пру­ду, — вы­го­ня­ют ме­сяц, что за­лез неп­ро­шен­ным гос­тем и раз­лег­ся в глу­би­не на мяг­ких зе­ле­ных во­до­рос­лях.

Кузьма Ан­д­ре­евич ос­мот­рел­ся… Ни­ко­го… По­до­шел к сте­не, вы­шиб од­ну под­пор­ку, дру­гую, Брев­на сра­зу осе­ли; с кры­ши по­сы­па­лась сле­жав­ша­яся в зем­лю со­ло­ма.

Совершив это стран­ное де­ло, Кузь­ма Ан­д­ре­евич вер­нул­ся в из­бу.

Старуха ме­си­ла тес­то. Оно чав­ка­ло и пу­зы­ри­лось под ее жи­лис­ты­ми ру­ка­ми.

— Вы­шиб, — со­об­щил Кузь­ма Ан­д­ре­евич. — Зав­т­ра к по­луд­ню за­ва­лит­ся. Даль­ше не выс­то­ит…

— Ох, Кузь­ма! А не за­ва­лит­ся она, ча­сом, ночью? При­да­вит…

— Бог ми­лос­тив, — ска­зал он, сни­мая са­по­ги. — Толь­ко, ста­ру­ха, мол­чок! За­ва­ли­лась и за­ва­ли­лась. От ста­рос­ти, мол. Нам ро­вес­ни­ца.

Когда в из­бен­ке по­тух ого­нек, со­вер­ши­лось вто­рое стран­ное де­ло.

Из-за плет­ня по­явил­ся че­ло­век — ма­лень­кий, с бо­ро­ден­кой хвос­ти­ком, в об­лез­шем со­бачь­ем ма­ла­хае, пос­та­вил на мес­то под­пор­ки колья; по­ду­мал, схо­дил ку­да-то, вер­нул­ся с тол­с­той бе­ре­зо­вой жер­дью и под­пер сте­ну еще с пра­во­го уг­ла.

— Врешь, Кузь­ма! — зло­рад­но про­шеп­тал он. — Не за­ва­лит­ся твоя из­бен­ка! Убе­ре­гу я твою из­бен­ку!

Проснулся Кузь­ма Ан­д­ре­евич ра­но. Кри­чал пе­тух на дво­ре, крас­ная за­ря заг­ля­ды­ва­ла в мут­ное окош­ко.

— Ну вот и не при­да­ви­ло. Пой­тить пог­ля­деть. К по­луд­ню, чай, обя­за­тель­но рух­нет…

В две­рях он обер­нул­ся.

— Я на ра­бо­ту уй­ду. И те­бе, ста­ру­ха, уй­тить бы. А как за­ва­лит­ся, бе­жи, кри­чи. Да что­бы сле­зу ви­да­ли.

— Ох, Кузь­ма! Не умею я со сле­зой.

— Ду­ра! Пот­ри гла­за лу­ком. Лу­ко­ви­цу-то по­ложь в кар­ман.

Он вы­шел и ос­тол­бе­нел. Паль­цы са­ми сло­жи­лись для крес­т­но­го зна­ме­ния. Осо­бен­но по­ра­зи­ла его но­вая жердь, ды­мя­ща­яся под вет­ром бе­лы­ми проз­рач­ны­ми за­вит­ка­ми.

— Что ж ты спишь, как брев­но? — уг­рю­мо ска­зал он ста­ру­хе. — Ни­че­го не слы­шишь.

— Ох, Кузь­ма!..

— Вот те­бе и Кузь­ма! Под­кузь­ми­ли!

На сле­ду­ющую ночь он ре­шил об­ма­нуть вра­га и отод­ви­нул под­пор­ки так, что с ви­ду они как буд­то под­дер­жи­ва­ли сте­ну, а в дей­с­т­ви­тель­нос­ти тор­ча­ли зря — ниж­ние кон­цы не име­ли упо­ра.

К ут­ру по­явил­ся упор — здо­ро­вен­ные оси­но­вые колья…

А ког­да вы­шел Кузь­ма Ан­д­ре­евич на до­ро­гу и ог­ля­нул­ся, то чуть не упал. Ра­мы бы­ли ок­ра­ше­ны си­ним, а на­лич­ни­ки — жел­тым. Из­бен­ка выг­ля­де­ла на­ряд­ной, хоть ку­да!

Кузьма Ан­д­ре­евич схва­тил ко­сырь и мгно­вен­но сос­к­реб всю крас­ку. Она бы­ла еще сы­рая и лип­ла к паль­цам. По­том Кузь­ма Ан­д­ре­евич при­нес из лу­жи пол­ную ло­па­ту гря­зи, за­ля­пал сте­ну и ок­на. Из­бен­ка сра­зу по­се­ре­ла и осу­ну­лась.

 

3

    Странным ноч­ным со­бы­ти­ям пред­шес­т­во­ва­ло вы­се­ле­ние ку­ла­ка Хру­ли­на. Не­де­ли че­рез две пос­ле его отъ­ез­да про­шел дождь, и тог­да об­на­ру­жи­лось, что же­лез­ная кры­ша ку­лац­ко­го до­ма вся по­руб­ле­на то­по­ром.

    С это­го и на­ча­лась ве­ли­кая ду­шев­ная сму­та Кузь­мы Ан­д­ре­еви­ча.

Как-то ве­че­ром он за­лез на хру­лин­с­кую кры­шу пос­мот­реть про­ру­би­ны. Они бы­ли длин­ны­ми, глу­бо­ко вдав­лен­ны­ми с то­го кон­ца, где то­пор уда­рял уг­лом; крас­ка пот­рес­ка­лась и об­лу­пи­лась. «До че­го му­жик вред­ный!» — по­ду­мал Кузь­ма Ан­д­ре­евич с ис­к­рен­ней оби­дой на ку­ла­ка.

Он хо­дил, вни­ма­тель­но приг­ля­ды­ва­ясь и со­об­ра­жая, мож­но ли под­нять края про­ру­бин и за­ле­пить швы за­маз­кой. Он так ув­лек­ся пла­на­ми ре­мон­та кры­ши, что да­же за­был о но­ющей, свер­ля­щей зуб­ной бо­ли. А меж­ду тем пра­вую ще­ку раз­нес­ло, фи­зи­оно­мия по­хо­ди­ла на ко­со­бо­кий ар­буз,

Кузьма Ан­д­ре­евич нап­ра­вил­ся к лес­т­ни­це. В это вре­мя над об­ре­зом кры­ши по­яви­лась го­ло­ва в со­бачь­ем ма­ла­хае, с ехид­ной бо­ро­ден­кой хвос­ти­ком. Это был Ти­мо­фей Про­нин, проз­ван­ный в де­рев­не за ос­т­рый, злой язык и про­ти­во­ре­чи­вый нрав «Скор­пи­оном».

Оба сму­ти­лись и нем­но­го ис­пу­га­лись.

Первым опом­нил­ся Ти­мо­фей.

— Ага…

— Угм, — в тон ему от­ве­тил Кузь­ма Ан­д­ре­евич.

— Та-ак, — про­тя­нул Ти­мо­фей, за­но­ся на кры­шу но­гу в рас­х­ля­бан­ном ржа­вом са­по­ге.

— Эдак.

— Оно, ко­неч­но…

— Ну что?..

— Да вот — по­ру­бил, ока­ян­ный!

Тимофей по­шел ис­сле­до­вать кры­шу. Кузь­ма Ан­д­ре­евич рев­ни­во сле­дил за ним, и все ему ка­за­лось, что Ти­мо­фей ша­га­ет слиш­ком тя­же­ло и еще боль­ше раз­во­ра­чи­ва­ет про­ру­би­ны,

— Чтой ты, Кузь­ма, в птичье сос­ловье за­пи­сал­ся? — ска­зал Ти­мо­фей, Ве­тер ше­ве­лил об­вис­шие уши его со­бачь­его ма­ла­хая. — Эк те­бе, ми­лый, ро­жу-то пе­ре­ко­си­ло. Ай ночью ла­зал на кры­шу да заг­ре­мел от­сю­до­ва?

Кузьма Ан­д­ре­евич, не­лов­ко от­то­пы­ри­вая зад, спус­тил­ся с лес­т­ни­цы и по­шел, раз­б­рыз­ги­вая грязь, под­дер­жи­вая ла­донью взду­тую ще­ку.

Он шел буд­то бы к сво­ей из­бен­ке, а ког­да хру­лин­с­кий дом скрыл­ся за де­ревь­ями, свер­нул и быс­т­ро за­ша­гал в прав­ле­ние кол­хо­за.

— Здрав­с­т­вуй, Гав­ри­ла Сте­па­нов!

Председатель под­нял стри­жен­ную лес­т­ни­цей го­ло­ву. На сто­ле пе­ред ним ле­жа­ла тол­с­тая тет­радь в кле­ен­ча­той об­лож­ке; в пос­лед­ние ме­ся­цы он не рас­ста­вал­ся с ней, что-то за­пи­сы­вал, выс­чи­ты­вал, чер­тил, но ни­ко­му не по­ка­зы­вал.

— Эх, — вздох­нул пред­се­да­тель; жес­т­кие ко­рот­кие во­ло­сы скрип­ну­ли под его заг­ру­бев­шей ла­донью. — Эх, тем­но­та на­ша! Сбе­жал сче­то­вод, де­зер­тир кол­хоз­но­го фрон­та, щу­чий сын! Не хо­тят жить сче­то­во­ды в де­рев­не: те­ат­ров им здесь нет! Че­го те­бе спо­на­до­би­лось Кузь­ма Ан­д­ре­евич?

— Да вро­де бы ни­че­го. Про­ве­дать за­шел. Как оно, здо­ровь­иш­ко-то?

— Да ни­че­го…

— А я все зу­ба­ми му­ча­юсь.

— Ишь ты, — рав­но­душ­но ска­зал пред­се­да­тель, про­дол­жая пи­сать.

По его неб­ри­той ще­ке, от­ли­ва­ющей медью, пол­з­ла боль­шая му­ха. Скри­вив­шись, он дул, пы­та­ясь сог­нать ее.

— Соб­ра­ние-то ког­да? — спро­сил Кузь­ма Ан­д­ре­евич, заж­му­ри­ва­ясь от нес­тер­пи­мой бо­ли.

— А что?

— На­до бы… Вся­кое там. Воп­ро­сы.

Помолчав, Кузь­ма Ан­д­ре­евич ос­то­рож­но до­ба­вил:

— Кры­ша опять же…

— Ка­кая еще кры­ша?

— А на хру­лин­с­ком до­ме. По­ру­бил ее Хру­лин…

— Так что?

— Чи­нить, мол, нуж­но.

— Ко­го все­лим, тот пусть и чи­нит.

Колени Кузь­мы Ан­д­ре­еви­ча дрог­ну­ли. Он от­ве­тил не сра­зу, что­бы не вы­дать вол­не­ния:

— То-то… Пусть уж но­вый хо­зя­ин чи­нит.

— Бе­зус­лов­но.

— Вот и я эдак же го­во­рю му­жи­кам, что бе­зус­лов­но, — от­ве­тил Кузь­ма Ан­д­ре­евич, с ви­дом ве­ли­чай­ше­го без­раз­ли­чия раз­г­ля­ды­вая по­то­лок. — Опять же — ко­го все­лять?

— На соб­ра­нии об­су­дим.

— Во, во… Я эдак же го­во­рю, — на об­суж­де­ние, мол, на­до. Кто, зна­чит, бед­ней­ший.

— Бед­ней­ший, в ра­бо­те на­илуч­ший, у ко­го жилье пло­хое, — ска­зал пред­се­да­тель.

Муха сле­те­ла с его ще­ки, пе­ре­сек­ла — зо­ло­тая — сол­неч­ный столб, уго­ди­ла с раз­ма­ху в па­ути­ну и за­би­лась с тон­ким, зве­ня­щим виз­гом.

В ок­но, за­го­ра­жи­вая сол­н­це, всу­нул­ся ма­ла­хай Ти­мо­фея.

— Гав­ри­ла, — об­ра­тил­ся он к пред­се­да­те­лю, — хру­лин­с­ку-то кры­шу бу­дем чи­нить?

— Вы что, сбе­си­лись с этой кры­шей! — зак­ри­чал пред­се­да­тель и сер­ди­то швыр­нул руч­ку. — Спо­кою нет мне от вас!

Тимофей за­ме­тил Кузь­му Ан­д­ре­еви­ча. Ехид­ная бо­ро­ден­ка Ти­мо­фея дрог­ну­ла.

— Чтой ты, Кузь­ма, ров­но за­ячьи но­ги за­имел. Вез­де впе­ред пос­пе­ва­ешь.

 

4

    — Ти­мо­фей цеп­ля­ет­ся, — со­об­щил Кузь­ма Ан­д­ре­евич ста­ру­хе.

    Зуб рас­хо­дил­ся все злее. Пра­вая сто­ро­на ли­ца от­ня­лась це­ли­ком.

— Схо­ди к Ки­рил­лу, — ска­за­ла ста­ру­ха. — От­дай ему рубль, ха­пу­ге. Третью ночь не спишь.

Но Кузь­ме Ан­д­ре­еви­чу бы­ло жал­ко руб­ля. Ста­ру­ха прог­на­ла его поч­ти си­лой. Он спус­тил­ся по ого­ро­дам. Вни­зу, прис­ло­нив­шись к вет­лам, сто­яла хи­бар­ка Ки­рил­ла. Ве­чер­няя тень нак­ры­ва­ла ее.

Кузьма Ан­д­ре­евич пос­ту­чал.

— Вой­ди с бо­гом, — от­ве­тил стар­чес­кий го­лос.

Кирилл — бо­жий че­ло­век, мес­т­ный мо­лель­щик и зна­харь, си­дел на ска­мей­ке под об­ра­за­ми. Кос­т­ным лос­ком от­б­лес­ки­вал его жел­тый су­хой че­реп, по за­тыл­ку бе­жа­ла, точ­но при­вя­зан­ная к ушам, тон­кая се­дая кай­ма.

Он улыб­нул­ся, со­щу­рил блед­ные гла­за и все об­личье его ста­ло бла­гос­т­ным, как ико­на.

— А я все мо­люсь, — ра­дос­т­но со­об­щил он. — Я все мо­люсь. Ся­дись, зо­ло­той, по­мо­лим­ся вмес­те.

— Зуб вот, — мрач­но от­ве­тил Кузь­ма Ан­д­ре­евич.

Кирилл со­чув­с­т­вен­но за­охал и про­вор­но дос­тал с бож­ни­цы тем­ный пу­зы­рек.

— Из Еру­са­ли­ма, — шо­по­том ска­зал он, крес­тясь, — из са­мо­го Еру­са­ли­ма.

Он от­лил нес­коль­ко ка­пель в дру­гой пу­зы­рек, по­мень­ше, и по­дал Кузь­ме Ан­д­ре­еви­чу.

— Мо­на­шек при­нес один. Да­вай три руб­ли.

Они тор­го­ва­лись дол­го. На­ко­нец зна­харь ски­нул руб­лев­ку,

Кузьма Ан­д­ре­евич тут же вы­лил со­дер­жи­мое пу­зырь­ка в рот и, глу­хо за­мы­чав, по­шат­нул­ся. От хо­лод­ной во­ды зуб рва­ну­ло, в гла­зах, как выс­т­рел, мель­к­ну­ли крас­ные жа­ла.

Зуб бо­лел еще че­ты­ре дня. На­ко­нец опу­холь прош­ла. Мыс­ли Кузь­мы Ан­д­ре­еви­ча про­яс­ни­лись.

Его из­веч­ная меч­та бы­ла те­перь дос­туп­ной и сов­сем близ­кой.

Вот он сто­ит на при­гор­ке, но­вый хру­лин­с­кий дом, на кир­пич­ном фун­да­мен­те, под же­лез­ной кры­шей, с крас­ны­ми раз­во­да­ми на став­нях. Он ове­ян влаж­ным зе­ле­ным ды­мом ве­сен­них бе­рез; над ним в блед­ном не­бе ку­чат­ся взби­тые об­ла­ка, и так чет­ко ви­ден на их бе­лиз­не же­лез­ный пе­ту­шок — флю­гер. Кузь­ма Ан­д­ре­евич хо­ро­шо знал всю ис­то­рию это­го до­ма: он был сло­жен из са­мых луч­ших сос­но­вых бре­вен, по­лы нас­те­ле­ны в два ря­да, ду­бо­вые бал­ки, рас­ко­ря­чив­шись, дер­жат по­то­лоч­ные пе­рек­ры­тия.

Когда у Хру­ли­на нех­ва­ти­ло де­нег на по­куп­ку же­ле­за для кры­ши, он пот­ре­бо­вал с Кузь­мы Ан­д­ре­еви­ча ста­рый долг. Приш­лось от­вес­ти на ба­зар ко­ро­ву и трой­ку овец. Те­перь Кузь­ме Ан­д­ре­еви­чу ка­за­лось, что он, боль­ше всех пре­тер­пев­ший от Хру­ли­на, име­ет са­мые не­ос­по­ри­мые пра­ва на этот дом. Но Ти­мо­фей Про­нин ду­мал, оче­вид­но, ина­че и не скры­вал сво­их на­ме­ре­ний спра­вить в бли­жай­шие дни но­во­селье,

«Не под­дам­ся!» — ду­мал Кузь­ма Ан­д­ре­евич, Для на­ча­ла он ре­шил пе­рек­рыть в ра­бо­те всех кол­хоз­ни­ков. Во­зи­ли жер­ди крыть скот­ный двор и са­раи. Кузь­ма Ан­д­ре­евич тру­дил­ся до поз­д­ней но­чи — то­пор вздра­ги­вал си­ним хо­лод­ным блес­ком, от­ра­жая лу­ну. В три дня Кузь­ма Ан­д­ре­евич на­во­ро­тил ог­ром­ное шта­бе­ли­ще жер­дей. И хо­тя Скор­пи­он во­ро­вал у не­го жер­ди це­лы­ми де­сят­ка­ми, — все приз­на­ли Кузь­му Ан­д­ре­еви­ча пер­вым удар­ни­ком. Он окон­ча­тель­но ут­вер­дил­ся в этом зва­нии пос­ле ре­мон­та си­лос­ной баш­ни, В ней прос­ту­па­ла во­да; прош­ло­год­ний си­лос ис­пор­тил­ся, и нель­зя бы­ло за­го­тов­лять но­вый. Рас­ки­нув моз­га­ми, Кузь­ма Ан­д­ре­евич про­ко­пал сис­те­му ка­на­вок и от­вел во­ду.

— Го­ло­ва! — зна­чи­тель­но ска­за­ли му­жи­ки, а пред­се­да­тель, для ко­то­ро­го си­лос­ная баш­ня име­ла, по­ми­мо прак­ти­чес­ко­го зна­че­ния, еще и сим­во­ли­чес­кое — как пер­вый за­кон­чен­ный объ­ект его пла­на, из­ло­жен­но­го в кле­ен­ча­той тет­ра­ди, — за­пи­сал Кузь­ме Ан­д­ре­еви­чу за этот под­виг сра­зу во­семь тру­дод­ней.

Чтобы вы­бить из рук Ти­мо­фея пос­лед­ний ко­зырь, Кузь­ма Ан­д­ре­евич ре­шил сде­лать свою из­бен­ку на­ихуд­шей в де­рев­не, прос­то-нап­рос­то за­ва­лить ее. Но зло­ехид­ный Ти­мо­фей про­ник в его мыс­ли и зор­ко обе­ре­гал из­бен­ку: каж­дую ночь про­ве­рял под­пор­ки, за­би­вал колья и да­же вык­ра­сил окон­ные ра­мы. Он хо­тел вык­ра­сить весь фа­сад, но в его за­па­сах, хра­нив­ших­ся еще с тех пор, ког­да хо­дил он на за­ра­бот­ки по ма­ляр­но­му де­лу, не наш­лось ох­ры, по­че­му этот план и не был при­ве­ден в ис­пол­не­ние.

Так и не уда­лось за­ва­лить из­бен­ку, хо­тя Кузь­ма Ан­д­ре­евич при­бе­гал к раз­ным хит­рос­тям.

На соб­ра­нии си­дел он крас­ный и гор­дый. Пред­се­да­тель дол­го пе­ре­чис­лял его зас­лу­ги. Стен­га­зе­та, сос­тав­лен­ная ком­со­моль­ца­ми, вос­х­ва­ля­ла Кузь­му Ан­д­ре­еви­ча и в про­зе и в сти­хах. Зас­лу­ги бы­ли так ве­ли­ки и не­ос­по­ри­мы, что му­жи­ки за­ра­нее поз­д­рав­ля­ли его с но­во­сель­ем.

— Пред­ла­гаю, — ска­зал пред­се­да­тель (Кузь­ма Ан­д­ре­евич за­мер, ска­мей­ка буд­то кач­ну­лась под ним), — пред­ла­гаю ввес­ти то­ва­ри­ща Се­вас­ть­яно­ва в прав­ле­ние.

— Да­вай! — за­гу­де­ли му­жи­ки и выб­ра­ли Кузь­му Ан­д­ре­еви­ча еди­ног­лас­но.

— Сле­ду­ющий воп­рос о хру­лин­с­ком до­ме, — на­чал пред­се­да­тель, ро­ясь в сво­ей за­са­лен­ной лох­ма­той пап­ке.

Собрание при­тих­ло; че­рез го­ло­вы му­жи­ков тя­нул си­зый ма­хо­роч­ный дым.

…Мечты Кузь­мы Ан­д­ре­еви­ча рух­ну­ли. Пред­се­да­тель ска­зал, что рик, зас­лу­шав его док­лад и учи­ты­вая, с од­ной сто­ро­ны, — ус­пе­хи кол­хо­за в по­сев­ной кам­па­нии, а с дру­гой сто­ро­ны, от­да­лен­ность ра­йон­ной боль­ни­цы, пос­та­но­вил от­к­рыть в кол­хо­зе ам­бу­ла­то­рию, ис­поль­зо­вав для это­го хру­лин­с­кий дом.

Мужики зах­ло­па­ли в ла­до­ши. Соб­ра­ние окон­чи­лось.

Тимофей ска­зал:

— Вот и зря горб мо­зо­лил.

— А те­бе спа­си­бо, — яз­ви­тель­но от­ве­тил Кузь­ма Ан­д­ре­евич — Пок­лон те­бе низ­кий: под­дер­жал ты мою из­бен­ку.

— Для хо­ро­ше­го че­ло­ве­ка по­че­му же не пос­та­рать­ся? Под­пор­ку-то воз­вер­ни бе­ре­зо­ву.

— Это моя под­пор­ка,

— Как твоя?

— Эдак, — от­ве­тил Кузь­ма Ан­д­ре­евич, злой, но ли­куя. — Раз у мо­ей из­бы, зна­чит моя!

И ушел.

— Обождь, обождь, — кри­чал ему вслед Ти­мо­фей, — моя жердь!

Возвращался Кузь­ма Ан­д­ре­евич околь­ной до­ро­гой, ми­мо хру­лин­с­ко­го до­ма. На ок­нах и на две­ри бе­ле­ли те­со­вые пе­рек­рес­ты.

Кузьма Ан­д­ре­евич сер­ди­то по­ду­мал: «Эх, жиз­ня. Вер­но, так и пом­рем в хи­бар­ке!»

Около из­бы его под­жи­да­ла ста­ру­ха.

— Кузь­ма, по­го­ди!

Щекоча его бо­ро­ду сво­им теп­лым ды­ха­ни­ем, она про­шеп­та­ла:

— Я тут без те­бя за­ва­ли­ла стен­ку-то. Брев­ном под­во­ро­ти­ла… Еже­ли, мол, при­дут с соб­ра­ния, пог­ля­деть…

Ночью уда­рил ве­тер, из­бен­ку про­ду­ва­ло нас­к­возь. Глу­хо гу­де­ли ко­ря­вые вер­бы, ме­ша­ли Кузь­ме Ан­д­ре­еви­чу спать.

Утром он при­нял­ся за ре­монт из­бен­ки. Се­ял­ся тон­кий дождь. В мяг­ком его ту­ма­не рас­п­лы­ва­лись очер­та­ния даль­них са­ра­ев. Лес сра­зу от­с­ту­пил вер­с­ты на две.

Смущенная ста­ру­ха го­во­ри­ла:

— Все хо­те­ла как луч­ше.

Кузьма Ан­д­ре­евич толь­ко пок­рях­ты­вал, во­ро­чая брев­на. Они зам­ше­ли в па­зах и бы­ли сколь­з­ки­ми.

 

5

    Вскоре при­ехал фель­д­шер. У не­го бы­ли жи­день­кие усы, круг­лые со­ви­ные гла­за и ог­ром­ный че­реп, над­ви­ну­тый, как ма­ла­хай, на сплю­щен­ное ли­цо.

    О се­бе фель­д­шер был чрез­вы­чай­но вы­со­ко­го мне­ния; в раз­го­во­рах с кол­хоз­ни­ка­ми об­хо­дил­ся дву­мя сло­ва­ми: «дя­рев­ня» и «ди­кость».

— Вы как жу­ки в на­во­зе здесь жи­ве­те, — го­во­рил он. — «Дя­рев­ня!» Куль­тур­но­му чтоб че­ло­ве­ку с ва­ми ни­как тер­петь не­воз­мож­но. Ди­кость!

Мужики ви­но­ва­то по­каш­ли­ва­ли. Фель­д­шер про­дол­жал:

— Мне, к при­ме­ру, с ва­ми вов­се не­че­го де­лать, как я имею спе­ци­аль­ность по нер­в­ным и пси­хи­чес­ким. Ка­кея мо­гут быть у не­го нер­вы, — ткнул фель­д­шер паль­цем в Кузь­му Ан­д­ре­еви­ча, — Дя­рев­ня у не­го, а чтоб о нер­вах, он да­же не по­ни­ма­ет. Или возь­мем сло­во са­мое: «пси-хи-ат-рия». Кто здесь эда­кое сло­во мо­жет по­нять? Ди­кость!

— А ка­кое же в нем по­ня­тие, в этом сло­ве? — лю­бо­пыт­с­т­во­ва­ли му­жи­ки.

— Да вам что объ­яс­нять, — през­ри­тель­но от­ве­чал фель­д­шер. — Ла­тин­с­ко­го вы все рав­но не учи­ли…

Так и не уз­на­ли му­жи­ки, что зна­чит муд­ре­ное сло­во «пси­хи­ат­рия».

Хотя фель­д­шер по­лу­чал в ра­йо­не жа­ло­ванье, но да­ром ни­ко­го не ле­чил. Брал он мно­го до­ро­же Ки­рил­ла; ам­бу­ла­то­рия пус­то­ва­ла. Му­жи­ки хо­ди­ли ту­да ис­к­лю­чи­тель­но за справ­ка­ми о не­вы­хо­де на ра­бо­ту по бо­лез­ни — ина­че пред­се­да­тель не ве­рил. Фель­д­шер вы­да­вал справ­ки очень охот­но, по­то­му что был по­чи­та­те­лем соб­с­т­вен­но­го по­чер­ка и ра­до­вал­ся вся­ко­му слу­чаю лиш­ний раз под­пи­сать­ся. Он дол­го рас­ка­чи­вал кисть ру­ки, при­ме­рял­ся спра­ва и сле­ва, на­ко­нец с раз­ма­ху бро­сал пе­ро на бу­ма­гу и вы­во­дил длин­ный за­ву­лон. Раз­в­ле­ка­ясь, он ис­чер­тил сво­ей под­писью всю «кни­гу уче­та боль­ных».

По шта­ту в ам­бу­ла­то­рии по­ла­га­лась убор­щи­ца. Гав­ри­ла Сте­па­но­вич пред­ло­жил эту дол­ж­ность Ус­тинье с ус­ло­ви­ем, что кол­хоз­ной ра­бо­ты она не бро­сит.

Устинья бы­ла вдо­ва; муж ее уто­нул три го­да то­му на­зад; она чес­т­но вдов­с­т­во­ва­ла, ни­ко­го не под­пус­кая к се­бе. Мно­гие взды­ха­ли по ней. Она и в са­мом де­ле бы­ла хо­ро­ша: вся круп­ная и по-тя­же­ло­му кра­си­вая, на пе­ре­но­си­це схо­ди­лись ши­ро­кие сер­ди­тые бро­ви; крас­ная по­вяз­ка об­ре­за­ла глад­ко за­че­сан­ные си­ние во­ло­сы. Ус­тинья всег­да по­вя­зы­ва­лась крас­ным, обоз­на­чая этим свое кол­хоз­ное по­ло­же­ние.

— Так, — зна­чи­тель­но ска­зал фель­д­шер, в мут­ных его гла­зах блес­нул хищ­ный ого­нек. — По­дой­ди как поб­ли­же, дя­рев­ня.

Через пять ми­нут му­жи­ки, си­дев­шие на крыль­це прав­ле­ния, ус­лы­ша­ли до­но­сив­ший­ся из ам­бу­ла­то­рии не­яс­ный то­пот и кри­ки. Вдруг с трес­ком, сра­зу на обе ра­мы, лоп­ну­ло ок­но.

— Ка­ра­ул! — тон­ко зак­ри­ча­ла Ус­тинья и выс­ко­чи­ла на ули­цу.

В ту же се­кун­ду в ок­не по­ка­за­лась пот­ная и крас­ная фи­зи­оно­мия фель­д­ше­ра. Он лов­ко на ле­ту пой­мал Ус­тинью за юб­ку и пы­тал­ся вта­щить об­рат­но. Она пе­ре­би­ра­ла но­га­ми на од­ном мес­те, ду­мая, на­вер­ное, что бе­жит. В гла­зах му­жи­ков с уто­ми­тель­ной быс­т­ро­той мель­ка­ли ее оран­же­вые чул­ки.

Шея пред­се­да­те­ля баг­ро­ве­ла. За мед­ной неб­ри­той ще­кой пе­ре­ка­ты­вал­ся круп­ный, как грец­кий орех, жел­вак.

— Пус­ти! — зак­ри­чал пред­се­да­тель так страш­но, что Кузь­ма Ан­д­ре­евич вздрог­нул, а Ус­тинья обор­ва­ла свой во­об­ра­жа­емый бег. Пред­се­да­тель встал и, про­ла­мы­вая чу­гун­ны­ми са­по­га­ми зем­лю, по­до­шел к ок­ну.

Кузьма Ан­д­ре­евич по­ду­мал, что сей­час он уда­рит фель­д­ше­ра.

— Ты, — ска­зал пред­се­да­тель, ук­ла­ды­вая на по­до­кон­ник свой бу­лыж­ный ку­лак. — Ты мо­их кол­хоз­ниц не трожь!

Он мед­лен­но зак­ры­вал ра­му, точ­но от­го­ра­жи­вая фель­д­ше­ра от кол­хо­за стек­лом.

Устинья сра­ми­ла фель­д­ше­ра пос­лед­ни­ми сло­ва­ми.

— Уй­ди! — при­ка­зал пред­се­да­тель.

Она уш­ла, по­ми­нут­но ог­ля­ды­ва­ясь. Си­ние во­ло­сы лип­ли к ее пот­ной ще­ке.

После про­дол­жи­тель­но­го мол­ча­ния Кузь­ма Ан­д­ре­евич ска­зал:

— Все го­во­рит фель­д­шер-то: «ди­кость», «ди­кость». А от его же са­мо­го и про­ис­хо­дит ди­кость!

Деревенская ули­ца упи­ра­лась в лес; че­рез скво­зис­тые вер­ши­ны со­сен, че­рез их че­шуй­ча­тые ство­лы ши­ро­ки­ми пыль­ны­ми по­ло­са­ми ды­ша­ло сол­н­це и за­жи­га­ло стек­ла в хру­лин­с­ком до­ме.

— Еле­мент! — ска­зал на­ко­нец пред­се­да­тель. — Его бы за это в га­зе­те пре­дать по­зо­ру. А тронь его, поп­ро­буй. Уедет — и ос­та­нем­ся мы без ам­бу­ла­то­рии. Про­щай на­ша куль­тур­ная жизнь!..

И го­лос его зву­чал так, слов­но он из­ви­нял­ся пе­ред кол­хоз­ни­ка­ми за мяг­кость сво­его об­ра­ще­ния с фель­д­ше­ром.

 

6

    С гер­ман­с­ко­го фрон­та Ти­мо­фей при­шел пу­зом впе­ред: че­рес­чур гор­дил­ся сво­ей ме­далью.

    В кол­хоз он всту­пил пос­лед­ним — бы­ло при­ят­но, что Гав­ри­ла Сте­па­но­вич на гла­зах у всей де­рев­ни хо­дит за ним и уго­ва­ри­ва­ет; зна­чит, он, Ти­мо­фей Про­нин, для кол­хо­за не­об­хо­ди­мый че­ло­век, и без не­го де­ло не пой­дет.

Последующая жизнь в кол­хо­зе ка­за­лась ему цепью сплош­ных обид. Его не выб­ра­ли чле­ном прав­ле­ния, а в хру­лин­с­ком до­ме, на ко­то­рый он так на­де­ял­ся, от­к­ры­ли ам­бу­ла­то­рию. А ес­ли бы ее не от­к­ры­ли, то дом дос­тал­ся бы все-та­ки не ему, а Кузь­ме Ан­д­ре­еви­чу.

«Как вы со мной, так и я с ва­ми», — ре­шил Ти­мо­фей и бро­сил ра­бо­тать. Гав­ри­ла Сте­па­но­вич пи­сал ему по тре­ти и по чет­вер­ти тру­дод­ня, но Ти­мо­фей был не­ис­п­ра­вим.

Однажды он по­пал в бри­га­ду Кузь­мы Ан­д­ре­еви­ча. Ус­т­ра­ива­ли под­зем­ное хра­ни­ли­ще для кар­тош­ки. Ло­па­ты лег­ко вхо­ди­ли в плот­ную гли­ну и до блес­ка сгла­жи­ва­ли раз­рез. Ру­ба­ха Кузь­мы Ан­д­ре­еви­ча уже по­се­ре­ла от по­та; он ог­ля­нул­ся и уви­дел, что Ти­мо­фей си­дит, све­сив но­ги в яму, и ку­рит. Мут­ный дым сте­кал по его бо­ро­ден­ке.

— Ты что же? — спро­сил Кузь­ма Ан­д­ре­евич. — А ра­бо­та?

— Ра­бо­та?.. — сплю­нул Ти­мо­фей. — Ра­бо­та, она ду­ра­ков лю­бит.

Кузьма Ан­д­ре­евич чув­с­т­во­вал на се­бе гла­за всей бри­га­ды и по­ни­мал, что обя­зан дать Ти­мо­фею дос­той­ный от­вет.

— Ду­ра­ков?.. Я вот — ра­бо­таю. Я, зна­чит, по-тво­ему, ду­рак?

— А ты что при­вя­зал­ся? — зак­ри­чал Ти­мо­фей. — Зна­ем мы та­ких! Удар­ник!.. Нас­чет но­во­го до­ма! Зна­ем, для че­го ра­бо­та­ешь!

У Кузь­мы Ан­д­ре­еви­ча пе­рех­ва­ти­ло ды­ха­ние. Сло­ва Ти­мо­фея бы­ли не­пе­ре­но­си­мо обид­ны­ми.

— Язык бы те­бе нож­ни­ца­ми ос­т­ричь, — оз­ло­бив­шись, ска­зал Кузь­ма Ан­д­ре­евич. — А толь­ко я те­перь все од­но пос­тав­лю воп­рос на прав­ле­нии.

— А мо­жет, я боль­ной, — то­роп­ли­во за­явил Ти­мо­фей. — Как ты име­ешь пра­во ста­вить воп­рос, еже­ли я боль­ной?..

Весь день Кузь­ма Ан­д­ре­евич ра­бо­тал без от­ры­ва; бо­ял­ся, что ес­ли ся­дет от­дох­нуть — вся бри­га­да по­ве­рит в пра­виль­ность слов Ти­мо­фея. Кузь­ма Ан­д­ре­евич от­ры­вис­то швы­рял пу­до­вые кир­пи­чи гли­ны; они ле­те­ли, мед­лен­но пе­ре­во­ра­чи­ва­ясь и рас­сы­па­ясь в воз­ду­хе. Ве­че­ром, ког­да окон­чи­ли ра­бо­ту и се­ли по­ку­рить, он ска­зал, не­ис­к­рен­но ус­ме­ха­ясь:

— Вы­ду­ма­ет… хру­лин­с­кий дом… В хру­лин­с­ком до­ме ны­не ам­бу­ла­то­рия, а я все од­но ста­ра­юсь для кол­хоз­но­го де­ла.

Никто не от­ве­тил ему, и он му­чи­тель­но по­чув­с­т­во­вал, что этих слов не сле­до­ва­ло го­во­рить.

 

7

    На сле­ду­ющее ут­ро Ти­мо­фей вы­во­лок из хле­ва един­с­т­вен­но­го сво­его гу­ся и то­по­ром от­ру­бил ему го­ло­ву. Кровь с ши­пе­ни­ем уда­ри­ла в су­хую зем­лю. Мед­лен­ные су­до­ро­ги шли по гу­си­но­му те­лу; вы­тя­ги­ва­лись, дро­жа, крас­ные ла­пы.

    Баба ощи­па­ла и опа­ли­ла гу­ся. За­вер­нув его в чис­тое по­ло­тен­це, Ти­мо­фей от­п­ра­вил­ся к фель­д­ше­ру.

Специалист по нер­в­ным и пси­хи­чес­ким еще не вста­вал. Он встре­тил Ти­мо­фея весь­ма неп­ри­вет­ли­во, но, уви­дев гу­ся, смяг­чил­ся.

— По­ло­жи на ска­мей­ку. Ку­ды прешь в са­по­жи­щах! Ос­тавь, ос­тавь по­ло­тен­це-то!

Тимофей с ду­шев­ной болью нак­рыл гу­ся по­ло­тен­цем.

В ком­на­те из-под по­ло­тен­ца тор­ча­ли крас­ные пе­ре­пон­ча­тые ла­пы гу­ся, а из-под лос­кут­но­го за­са­лен­но­го оде­яла — гряз­ные но­ги фель­д­ше­ра с жел­ты­ми, вос­ко­вы­ми пят­ка­ми и сло­ис­ты­ми, как ра­ко­ви­на, ног­тя­ми.

— Ну что? — сон­но спро­сил фель­д­шер.

— Да вот. Жи­во­том му­ча­юсь. С ер­ман­с­кой вой­ны. Как ра­бо­та тя­же­лая, так мне — смер­тынь­ка.

— Да­вит?

— Ох, да­вит…

— Ще­мит?

— Ох, ще­мит.

— Пух­нет?

— Каж­дый день пух­нет.

И вдруг Ти­мо­фей вспом­нил, что у не­го в са­мом де­ле два ра­за бо­лел жи­вот — од­наж­ды на фрон­те, а по­том в де­рев­не, го­да че­ты­ре то­му на­зад. Ти­мо­фей кри­чал и ка­тал­ся на кро­ва­ти, а ба­ба не­до­умен­но спра­ши­ва­ла: «Ни­как, ро­дить соб­рал­ся?»

Прислонившись спи­ной к двер­но­му ко­ся­ку, он под­роб­но по­вес­т­во­вал о сво­их стра­да­ни­ях.

— Гры­жа, яв­ная гры­жа, — пе­ре­бил фель­д­шер. — Тя­же­ло­го под­ни­мать нель­зя.

— Так ведь не ве­рят… Спра­воч­ку бы…

Фельдшер встал и в гряз­ных под­ш­тан­ни­ках по­шел в при­ем­ную. За­вяз­ки во­ло­чи­лись за ним, ше­ве­ля об­го­ре­лые спич­ки и окур­ки. Ти­мо­фей ли­ку­юще ждал. Фель­д­шер вер­нул­ся и вру­чил ему справ­ку, ук­ра­шен­ную за­мыс­ло­ва­тым за­ву­ло­ном под­пи­си,

Председатель Гав­ри­ла Сте­па­но­вич ува­жал на­уку и про­тив справ­ки ни­че­го по­де­лать не мог. Ти­мо­фея наз­на­чи­ли ох­ра­нять ко­ров­ник. Он об­рел на­ко­нец ти­хую прис­тань. Ве­че­ром, зас­те­лив угол све­жей со­ло­мой, он ус­т­ра­ивал­ся по­удоб­нее и спал всю ночь в пар­ном за­па­хе ко­ровь­его по­ме­та.

 

8

    Утром по де­рев­не про­шел поч­тарь-коль­це­вик, а в пол­день фель­д­шер за­явил, что ему не­об­хо­ди­мо ехать на стан­цию за ме­ди­ка­мен­та­ми.

    С под­во­дой на­ря­ди­ли Кузь­му Ан­д­ре­еви­ча. Он си­дел впе­ре­ди, све­сив пра­вую но­гу; де­нек вы­дал­ся за­дум­чи­вый, об­лач­ный; по­ма­хи­ва­ла жи­день­ким хвос­том ло­ша­ден­ка; ко­ва­ный обод пры­гал с коч­ки на коч­ку.

До стан­ции счи­та­лось пол­то­ра ча­са; в мол­чан­ку иг­рать Кузь­ма Ан­д­ре­евич не лю­бил, от­каш­лял­ся, ог­ла­дил бо­ро­ду и ска­зал на­пев­но и про­ник­но­вен­но:

— Да, мил че­ло­век… Ста­рин­ку я всю вот как пом­ню. Уди­ви­тель­ное де­ло, мил че­ло­век го­дов мне все бо­лее, те­ло груз­нее, а па­мять свет­лее… Че­рез это свое уменье про ста­ри­ну ска­зы­вать я пя­тер­ку за­ра­бо­тал. Мес­та на­ши тог­да бы­ли глу­хие да ле­сис­тые. Ни­че­го-то мы не слы­ша­ли, ни­че­го не ви­де­ли, а чтоб ра­ди­во, — это­го да­же не по­ни­ма­ли.

— Что же дя­рев­ни спра­ши­вать? — от­ве­тил фель­д­шер. — Эка не­ви­даль — ра­дио! Мне уж со­рок лет, а я его еще маль­чон­кой слу­шал

Сердился Кузь­ма Ан­д­ре­евич, ког­да его пе­ре­би­ва­ли, од­на­ко, стер­пел. Очень уж сос­ку­чил­ся по сво­ему на­пев­но­му го­ло­су, зак­ру­жил­ся с этим кол­хо­зом, не­ког­да и про ста­ри­ну вспо­ми­нать.

— Ну, а по­том — вер­но, что ста­ли к нам го­род­с­кие лю­ди на­ез­жать. Фле­гон­тов Мар­кел Ав­де­ич, из мос­ков­с­ких куп­цов, име­ние ку­пил у ба­ри­на у на­ше­го.

— Из Мос­к­вы да в эда­ку ди­кость! — фыр­к­нул фель­д­шер. — Ду­рак вид­но был. Вот его к вам, ду­ра­кам, и по­тя­ну­ло.

Кузьма Ан­д­ре­евич оби­дел­ся и всю до­ро­гу мол­чал да пог­ля­ды­вал ис­ко­са на сво­его неп­ри­вет­ли­во­го спут­ни­ка. А тот си­дел, по­доб­рав по-ту­рец­ки но­ги; толь­ко боль­шой че­реп по­ка­чи­вал­ся от тряс­ки, слов­но был ук­реп­лен на пру­жи­нах.

Запись опубликована в рубрике Творчество с метками , . Добавьте в закладки постоянную ссылку.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

four ÷ = one