рассказ «Новый дом», 1934 г.

НОВЫЙ ДОМ

1

    О се­бе Кузь­ма Ан­д­ре­евич Се­вас­ть­янов го­во­рил так:

    — На это я, мил че­ло­век, лю­би­тель — ста­рин­ное ска­зы­вать. Я ее, ста­ри­ну-то, нас­к­розь пом­ню. Уди­ви­тель­ное де­ло, мил че­ло­век, го­дов мне все бо­лее, те­ло груз­нее, а па­мять свет­лее. Я че­рез свое уме­ние пя­тер­ку за­ра­бо­тал. Дав­но это бы­ло — лет де­сять. При­ехал к нам эдак же один из го­ро­да, за­но­че­вал у ме­ня в из­бе. «Хо­зя­ин, — го­во­рит, — ты на­вер­ное ви­дел мно­го, ска­жи, — го­во­рит, — мне про ста­рое». Я ему, ко­неч­но, всю ночь ска­зы­вал, а он — в кни­жеч­ку. Да все пи­шет с ус­пе­хом, а пос­петь все од­но не мо­жет. Про­ща­ем­ся ут­ром. «Спа­си­бо те­бе, Кузь­ма Ан­д­ре­ев. На-ка, — го­во­рит, — вы­пей за мое здо­ровье». Я жду, ко­неч­но, пол­тин­ник, и то­му рад, а он — пя­тер­ку… Лег­кие, вид­но, бы­ли у не­го день­ги…

Рассказывал Кузь­ма Ан­д­ре­евич хо­ро­шо, на­рас­пев, муд­ры­ми и свет­лы­ми сло­ва­ми. За­бу­дет­ся, зак­ро­ет гла­за и слу­ша­ет сам се­бя как буд­то из­да­ле­ка.

Нового че­ло­ве­ка Кузь­ма Ан­д­ре­евич ни за что, бы­ва­ло, не про­пус­тит. Два дня бу­дет хо­дить вок­руг да око­ло, вы­бе­рет все-та­ки вре­мя и рас­ска­жет о ста­ри­не. Очень уж по­го­во­рить лю­бил. Оно и не­уди­ви­тель­но, по­то­му что ни­ка­кой дру­гой уте­хи в сво­ей жиз­ни Кузь­ма Ан­д­ре­евич не имел.

Был он ши­рок в кос­ти, здо­ров, и на ра­бо­ту лю­тый, а про­жил весь дол­гий век в по­ко­сив­шей­ся из­бен­ке; чер­ные прог­нив­шие дос­ки крыль­ца дав­но уж пок­ры­лись мо­хом; на кры­ше вы­рос­ла трав­ка и да­же боль­шой куст ле­бе­ды. Сте­ны из­бен­ки под­дер­жи­ва­лись хит­ро­ум­ным пе­реп­ле­том под­по­рок и коль­ев; вы­ши­би две под­пор­ки — и го­то­во: за­ва­ли­лась из­бен­ка.

Еще в мо­ло­дых го­дах меч­тал Кузь­ма Ан­д­ре­евич пос­та­вить но­вый дом, да так и не соб­рал­ся с день­га­ми. Всю жизнь он ма­ял­ся то без ло­ша­ди, то без ко­ро­вы… Раз­ве пос­т­ро­ишь­ся?

Мечта о но­вом до­ме го­речью осе­ла на его сер­д­це; ес­ли те­перь при­хо­ди­лось уви­деть где-ни­будь про­ез­дом бе­лый сруб, си­не­ва­тый в оте­си­нах, и си­зые крылья му­жиц­ких то­по­ров вкруг не­го — на це­лый день те­рял Кузь­ма Ан­д­ре­евич бла­го­ду­шие.

 

2

    Однажды, ве­сен­ней ночью, Кузь­ма Ан­д­ре­евич вы­шел на кол­хоз­ные ого­ро­ды, что при­мы­ка­ли к зад­ней, глу­хой сте­не его вет­хой из­бен­ки,

    Ровный го­лу­бой свет за­ли­вал де­рев­ню, плы­ли об­ла­ка, по кры­шам, по до­ро­ге и даль­ше — на по­лях — стла­лись дым­ные лег­кие те­ни и, до­бе­жав до ов­ра­га, ис­че­за­ли, точ­но сва­ли­ва­лись в не­го.

В го­лу­бом ту­ма­не дро­жит тон­кая ко­ма­ри­ная стру­на, ро­са блес­тит на тра­ве, на кле­но­вых лап­ча­тых лис­ть­ях; где-то да­ле­ко-да­ле­ко, слов­но за три­де­вять зе­мель, хрип­ло над­ры­ва­ет­ся пес. Мед­ным гор­лом кри­чат ля­гуш­ки в пру­ду, — вы­го­ня­ют ме­сяц, что за­лез неп­ро­шен­ным гос­тем и раз­лег­ся в глу­би­не на мяг­ких зе­ле­ных во­до­рос­лях.

Кузьма Ан­д­ре­евич ос­мот­рел­ся… Ни­ко­го… По­до­шел к сте­не, вы­шиб од­ну под­пор­ку, дру­гую, Брев­на сра­зу осе­ли; с кры­ши по­сы­па­лась сле­жав­ша­яся в зем­лю со­ло­ма.

Совершив это стран­ное де­ло, Кузь­ма Ан­д­ре­евич вер­нул­ся в из­бу.

Старуха ме­си­ла тес­то. Оно чав­ка­ло и пу­зы­ри­лось под ее жи­лис­ты­ми ру­ка­ми.

— Вы­шиб, — со­об­щил Кузь­ма Ан­д­ре­евич. — Зав­т­ра к по­луд­ню за­ва­лит­ся. Даль­ше не выс­то­ит…

— Ох, Кузь­ма! А не за­ва­лит­ся она, ча­сом, ночью? При­да­вит…

— Бог ми­лос­тив, — ска­зал он, сни­мая са­по­ги. — Толь­ко, ста­ру­ха, мол­чок! За­ва­ли­лась и за­ва­ли­лась. От ста­рос­ти, мол. Нам ро­вес­ни­ца.

Когда в из­бен­ке по­тух ого­нек, со­вер­ши­лось вто­рое стран­ное де­ло.

Из-за плет­ня по­явил­ся че­ло­век — ма­лень­кий, с бо­ро­ден­кой хвос­ти­ком, в об­лез­шем со­бачь­ем ма­ла­хае, пос­та­вил на мес­то под­пор­ки колья; по­ду­мал, схо­дил ку­да-то, вер­нул­ся с тол­с­той бе­ре­зо­вой жер­дью и под­пер сте­ну еще с пра­во­го уг­ла.

— Врешь, Кузь­ма! — зло­рад­но про­шеп­тал он. — Не за­ва­лит­ся твоя из­бен­ка! Убе­ре­гу я твою из­бен­ку!

Проснулся Кузь­ма Ан­д­ре­евич ра­но. Кри­чал пе­тух на дво­ре, крас­ная за­ря заг­ля­ды­ва­ла в мут­ное окош­ко.

— Ну вот и не при­да­ви­ло. Пой­тить пог­ля­деть. К по­луд­ню, чай, обя­за­тель­но рух­нет…

В две­рях он обер­нул­ся.

— Я на ра­бо­ту уй­ду. И те­бе, ста­ру­ха, уй­тить бы. А как за­ва­лит­ся, бе­жи, кри­чи. Да что­бы сле­зу ви­да­ли.

— Ох, Кузь­ма! Не умею я со сле­зой.

— Ду­ра! Пот­ри гла­за лу­ком. Лу­ко­ви­цу-то по­ложь в кар­ман.

Он вы­шел и ос­тол­бе­нел. Паль­цы са­ми сло­жи­лись для крес­т­но­го зна­ме­ния. Осо­бен­но по­ра­зи­ла его но­вая жердь, ды­мя­ща­яся под вет­ром бе­лы­ми проз­рач­ны­ми за­вит­ка­ми.

— Что ж ты спишь, как брев­но? — уг­рю­мо ска­зал он ста­ру­хе. — Ни­че­го не слы­шишь.

— Ох, Кузь­ма!..

— Вот те­бе и Кузь­ма! Под­кузь­ми­ли!

На сле­ду­ющую ночь он ре­шил об­ма­нуть вра­га и отод­ви­нул под­пор­ки так, что с ви­ду они как буд­то под­дер­жи­ва­ли сте­ну, а в дей­с­т­ви­тель­нос­ти тор­ча­ли зря — ниж­ние кон­цы не име­ли упо­ра.

К ут­ру по­явил­ся упор — здо­ро­вен­ные оси­но­вые колья…

А ког­да вы­шел Кузь­ма Ан­д­ре­евич на до­ро­гу и ог­ля­нул­ся, то чуть не упал. Ра­мы бы­ли ок­ра­ше­ны си­ним, а на­лич­ни­ки — жел­тым. Из­бен­ка выг­ля­де­ла на­ряд­ной, хоть ку­да!

Кузьма Ан­д­ре­евич схва­тил ко­сырь и мгно­вен­но сос­к­реб всю крас­ку. Она бы­ла еще сы­рая и лип­ла к паль­цам. По­том Кузь­ма Ан­д­ре­евич при­нес из лу­жи пол­ную ло­па­ту гря­зи, за­ля­пал сте­ну и ок­на. Из­бен­ка сра­зу по­се­ре­ла и осу­ну­лась.

 

3

    Странным ноч­ным со­бы­ти­ям пред­шес­т­во­ва­ло вы­се­ле­ние ку­ла­ка Хру­ли­на. Не­де­ли че­рез две пос­ле его отъ­ез­да про­шел дождь, и тог­да об­на­ру­жи­лось, что же­лез­ная кры­ша ку­лац­ко­го до­ма вся по­руб­ле­на то­по­ром.

    С это­го и на­ча­лась ве­ли­кая ду­шев­ная сму­та Кузь­мы Ан­д­ре­еви­ча.

Как-то ве­че­ром он за­лез на хру­лин­с­кую кры­шу пос­мот­реть про­ру­би­ны. Они бы­ли длин­ны­ми, глу­бо­ко вдав­лен­ны­ми с то­го кон­ца, где то­пор уда­рял уг­лом; крас­ка пот­рес­ка­лась и об­лу­пи­лась. «До че­го му­жик вред­ный!» — по­ду­мал Кузь­ма Ан­д­ре­евич с ис­к­рен­ней оби­дой на ку­ла­ка.

Он хо­дил, вни­ма­тель­но приг­ля­ды­ва­ясь и со­об­ра­жая, мож­но ли под­нять края про­ру­бин и за­ле­пить швы за­маз­кой. Он так ув­лек­ся пла­на­ми ре­мон­та кры­ши, что да­же за­был о но­ющей, свер­ля­щей зуб­ной бо­ли. А меж­ду тем пра­вую ще­ку раз­нес­ло, фи­зи­оно­мия по­хо­ди­ла на ко­со­бо­кий ар­буз,

Кузьма Ан­д­ре­евич нап­ра­вил­ся к лес­т­ни­це. В это вре­мя над об­ре­зом кры­ши по­яви­лась го­ло­ва в со­бачь­ем ма­ла­хае, с ехид­ной бо­ро­ден­кой хвос­ти­ком. Это был Ти­мо­фей Про­нин, проз­ван­ный в де­рев­не за ос­т­рый, злой язык и про­ти­во­ре­чи­вый нрав «Скор­пи­оном».

Оба сму­ти­лись и нем­но­го ис­пу­га­лись.

Первым опом­нил­ся Ти­мо­фей.

— Ага…

— Угм, — в тон ему от­ве­тил Кузь­ма Ан­д­ре­евич.

— Та-ак, — про­тя­нул Ти­мо­фей, за­но­ся на кры­шу но­гу в рас­х­ля­бан­ном ржа­вом са­по­ге.

— Эдак.

— Оно, ко­неч­но…

— Ну что?..

— Да вот — по­ру­бил, ока­ян­ный!

Тимофей по­шел ис­сле­до­вать кры­шу. Кузь­ма Ан­д­ре­евич рев­ни­во сле­дил за ним, и все ему ка­за­лось, что Ти­мо­фей ша­га­ет слиш­ком тя­же­ло и еще боль­ше раз­во­ра­чи­ва­ет про­ру­би­ны,

— Чтой ты, Кузь­ма, в птичье сос­ловье за­пи­сал­ся? — ска­зал Ти­мо­фей, Ве­тер ше­ве­лил об­вис­шие уши его со­бачь­его ма­ла­хая. — Эк те­бе, ми­лый, ро­жу-то пе­ре­ко­си­ло. Ай ночью ла­зал на кры­шу да заг­ре­мел от­сю­до­ва?

Кузьма Ан­д­ре­евич, не­лов­ко от­то­пы­ри­вая зад, спус­тил­ся с лес­т­ни­цы и по­шел, раз­б­рыз­ги­вая грязь, под­дер­жи­вая ла­донью взду­тую ще­ку.

Он шел буд­то бы к сво­ей из­бен­ке, а ког­да хру­лин­с­кий дом скрыл­ся за де­ревь­ями, свер­нул и быс­т­ро за­ша­гал в прав­ле­ние кол­хо­за.

— Здрав­с­т­вуй, Гав­ри­ла Сте­па­нов!

Председатель под­нял стри­жен­ную лес­т­ни­цей го­ло­ву. На сто­ле пе­ред ним ле­жа­ла тол­с­тая тет­радь в кле­ен­ча­той об­лож­ке; в пос­лед­ние ме­ся­цы он не рас­ста­вал­ся с ней, что-то за­пи­сы­вал, выс­чи­ты­вал, чер­тил, но ни­ко­му не по­ка­зы­вал.

— Эх, — вздох­нул пред­се­да­тель; жес­т­кие ко­рот­кие во­ло­сы скрип­ну­ли под его заг­ру­бев­шей ла­донью. — Эх, тем­но­та на­ша! Сбе­жал сче­то­вод, де­зер­тир кол­хоз­но­го фрон­та, щу­чий сын! Не хо­тят жить сче­то­во­ды в де­рев­не: те­ат­ров им здесь нет! Че­го те­бе спо­на­до­би­лось Кузь­ма Ан­д­ре­евич?

— Да вро­де бы ни­че­го. Про­ве­дать за­шел. Как оно, здо­ровь­иш­ко-то?

— Да ни­че­го…

— А я все зу­ба­ми му­ча­юсь.

— Ишь ты, — рав­но­душ­но ска­зал пред­се­да­тель, про­дол­жая пи­сать.

По его неб­ри­той ще­ке, от­ли­ва­ющей медью, пол­з­ла боль­шая му­ха. Скри­вив­шись, он дул, пы­та­ясь сог­нать ее.

— Соб­ра­ние-то ког­да? — спро­сил Кузь­ма Ан­д­ре­евич, заж­му­ри­ва­ясь от нес­тер­пи­мой бо­ли.

— А что?

— На­до бы… Вся­кое там. Воп­ро­сы.

Помолчав, Кузь­ма Ан­д­ре­евич ос­то­рож­но до­ба­вил:

— Кры­ша опять же…

— Ка­кая еще кры­ша?

— А на хру­лин­с­ком до­ме. По­ру­бил ее Хру­лин…

— Так что?

— Чи­нить, мол, нуж­но.

— Ко­го все­лим, тот пусть и чи­нит.

Колени Кузь­мы Ан­д­ре­еви­ча дрог­ну­ли. Он от­ве­тил не сра­зу, что­бы не вы­дать вол­не­ния:

— То-то… Пусть уж но­вый хо­зя­ин чи­нит.

— Бе­зус­лов­но.

— Вот и я эдак же го­во­рю му­жи­кам, что бе­зус­лов­но, — от­ве­тил Кузь­ма Ан­д­ре­евич, с ви­дом ве­ли­чай­ше­го без­раз­ли­чия раз­г­ля­ды­вая по­то­лок. — Опять же — ко­го все­лять?

— На соб­ра­нии об­су­дим.

— Во, во… Я эдак же го­во­рю, — на об­суж­де­ние, мол, на­до. Кто, зна­чит, бед­ней­ший.

— Бед­ней­ший, в ра­бо­те на­илуч­ший, у ко­го жилье пло­хое, — ска­зал пред­се­да­тель.

Муха сле­те­ла с его ще­ки, пе­ре­сек­ла — зо­ло­тая — сол­неч­ный столб, уго­ди­ла с раз­ма­ху в па­ути­ну и за­би­лась с тон­ким, зве­ня­щим виз­гом.

В ок­но, за­го­ра­жи­вая сол­н­це, всу­нул­ся ма­ла­хай Ти­мо­фея.

— Гав­ри­ла, — об­ра­тил­ся он к пред­се­да­те­лю, — хру­лин­с­ку-то кры­шу бу­дем чи­нить?

— Вы что, сбе­си­лись с этой кры­шей! — зак­ри­чал пред­се­да­тель и сер­ди­то швыр­нул руч­ку. — Спо­кою нет мне от вас!

Тимофей за­ме­тил Кузь­му Ан­д­ре­еви­ча. Ехид­ная бо­ро­ден­ка Ти­мо­фея дрог­ну­ла.

— Чтой ты, Кузь­ма, ров­но за­ячьи но­ги за­имел. Вез­де впе­ред пос­пе­ва­ешь.

 

4

    — Ти­мо­фей цеп­ля­ет­ся, — со­об­щил Кузь­ма Ан­д­ре­евич ста­ру­хе.

    Зуб рас­хо­дил­ся все злее. Пра­вая сто­ро­на ли­ца от­ня­лась це­ли­ком.

— Схо­ди к Ки­рил­лу, — ска­за­ла ста­ру­ха. — От­дай ему рубль, ха­пу­ге. Третью ночь не спишь.

Но Кузь­ме Ан­д­ре­еви­чу бы­ло жал­ко руб­ля. Ста­ру­ха прог­на­ла его поч­ти си­лой. Он спус­тил­ся по ого­ро­дам. Вни­зу, прис­ло­нив­шись к вет­лам, сто­яла хи­бар­ка Ки­рил­ла. Ве­чер­няя тень нак­ры­ва­ла ее.

Кузьма Ан­д­ре­евич пос­ту­чал.

— Вой­ди с бо­гом, — от­ве­тил стар­чес­кий го­лос.

Кирилл — бо­жий че­ло­век, мес­т­ный мо­лель­щик и зна­харь, си­дел на ска­мей­ке под об­ра­за­ми. Кос­т­ным лос­ком от­б­лес­ки­вал его жел­тый су­хой че­реп, по за­тыл­ку бе­жа­ла, точ­но при­вя­зан­ная к ушам, тон­кая се­дая кай­ма.

Он улыб­нул­ся, со­щу­рил блед­ные гла­за и все об­личье его ста­ло бла­гос­т­ным, как ико­на.

— А я все мо­люсь, — ра­дос­т­но со­об­щил он. — Я все мо­люсь. Ся­дись, зо­ло­той, по­мо­лим­ся вмес­те.

— Зуб вот, — мрач­но от­ве­тил Кузь­ма Ан­д­ре­евич.

Кирилл со­чув­с­т­вен­но за­охал и про­вор­но дос­тал с бож­ни­цы тем­ный пу­зы­рек.

— Из Еру­са­ли­ма, — шо­по­том ска­зал он, крес­тясь, — из са­мо­го Еру­са­ли­ма.

Он от­лил нес­коль­ко ка­пель в дру­гой пу­зы­рек, по­мень­ше, и по­дал Кузь­ме Ан­д­ре­еви­чу.

— Мо­на­шек при­нес один. Да­вай три руб­ли.

Они тор­го­ва­лись дол­го. На­ко­нец зна­харь ски­нул руб­лев­ку,

Кузьма Ан­д­ре­евич тут же вы­лил со­дер­жи­мое пу­зырь­ка в рот и, глу­хо за­мы­чав, по­шат­нул­ся. От хо­лод­ной во­ды зуб рва­ну­ло, в гла­зах, как выс­т­рел, мель­к­ну­ли крас­ные жа­ла.

Зуб бо­лел еще че­ты­ре дня. На­ко­нец опу­холь прош­ла. Мыс­ли Кузь­мы Ан­д­ре­еви­ча про­яс­ни­лись.

Его из­веч­ная меч­та бы­ла те­перь дос­туп­ной и сов­сем близ­кой.

Вот он сто­ит на при­гор­ке, но­вый хру­лин­с­кий дом, на кир­пич­ном фун­да­мен­те, под же­лез­ной кры­шей, с крас­ны­ми раз­во­да­ми на став­нях. Он ове­ян влаж­ным зе­ле­ным ды­мом ве­сен­них бе­рез; над ним в блед­ном не­бе ку­чат­ся взби­тые об­ла­ка, и так чет­ко ви­ден на их бе­лиз­не же­лез­ный пе­ту­шок — флю­гер. Кузь­ма Ан­д­ре­евич хо­ро­шо знал всю ис­то­рию это­го до­ма: он был сло­жен из са­мых луч­ших сос­но­вых бре­вен, по­лы нас­те­ле­ны в два ря­да, ду­бо­вые бал­ки, рас­ко­ря­чив­шись, дер­жат по­то­лоч­ные пе­рек­ры­тия.

Когда у Хру­ли­на нех­ва­ти­ло де­нег на по­куп­ку же­ле­за для кры­ши, он пот­ре­бо­вал с Кузь­мы Ан­д­ре­еви­ча ста­рый долг. Приш­лось от­вес­ти на ба­зар ко­ро­ву и трой­ку овец. Те­перь Кузь­ме Ан­д­ре­еви­чу ка­за­лось, что он, боль­ше всех пре­тер­пев­ший от Хру­ли­на, име­ет са­мые не­ос­по­ри­мые пра­ва на этот дом. Но Ти­мо­фей Про­нин ду­мал, оче­вид­но, ина­че и не скры­вал сво­их на­ме­ре­ний спра­вить в бли­жай­шие дни но­во­селье,

«Не под­дам­ся!» — ду­мал Кузь­ма Ан­д­ре­евич, Для на­ча­ла он ре­шил пе­рек­рыть в ра­бо­те всех кол­хоз­ни­ков. Во­зи­ли жер­ди крыть скот­ный двор и са­раи. Кузь­ма Ан­д­ре­евич тру­дил­ся до поз­д­ней но­чи — то­пор вздра­ги­вал си­ним хо­лод­ным блес­ком, от­ра­жая лу­ну. В три дня Кузь­ма Ан­д­ре­евич на­во­ро­тил ог­ром­ное шта­бе­ли­ще жер­дей. И хо­тя Скор­пи­он во­ро­вал у не­го жер­ди це­лы­ми де­сят­ка­ми, — все приз­на­ли Кузь­му Ан­д­ре­еви­ча пер­вым удар­ни­ком. Он окон­ча­тель­но ут­вер­дил­ся в этом зва­нии пос­ле ре­мон­та си­лос­ной баш­ни, В ней прос­ту­па­ла во­да; прош­ло­год­ний си­лос ис­пор­тил­ся, и нель­зя бы­ло за­го­тов­лять но­вый. Рас­ки­нув моз­га­ми, Кузь­ма Ан­д­ре­евич про­ко­пал сис­те­му ка­на­вок и от­вел во­ду.

— Го­ло­ва! — зна­чи­тель­но ска­за­ли му­жи­ки, а пред­се­да­тель, для ко­то­ро­го си­лос­ная баш­ня име­ла, по­ми­мо прак­ти­чес­ко­го зна­че­ния, еще и сим­во­ли­чес­кое — как пер­вый за­кон­чен­ный объ­ект его пла­на, из­ло­жен­но­го в кле­ен­ча­той тет­ра­ди, — за­пи­сал Кузь­ме Ан­д­ре­еви­чу за этот под­виг сра­зу во­семь тру­дод­ней.

Чтобы вы­бить из рук Ти­мо­фея пос­лед­ний ко­зырь, Кузь­ма Ан­д­ре­евич ре­шил сде­лать свою из­бен­ку на­ихуд­шей в де­рев­не, прос­то-нап­рос­то за­ва­лить ее. Но зло­ехид­ный Ти­мо­фей про­ник в его мыс­ли и зор­ко обе­ре­гал из­бен­ку: каж­дую ночь про­ве­рял под­пор­ки, за­би­вал колья и да­же вык­ра­сил окон­ные ра­мы. Он хо­тел вык­ра­сить весь фа­сад, но в его за­па­сах, хра­нив­ших­ся еще с тех пор, ког­да хо­дил он на за­ра­бот­ки по ма­ляр­но­му де­лу, не наш­лось ох­ры, по­че­му этот план и не был при­ве­ден в ис­пол­не­ние.

Так и не уда­лось за­ва­лить из­бен­ку, хо­тя Кузь­ма Ан­д­ре­евич при­бе­гал к раз­ным хит­рос­тям.

На соб­ра­нии си­дел он крас­ный и гор­дый. Пред­се­да­тель дол­го пе­ре­чис­лял его зас­лу­ги. Стен­га­зе­та, сос­тав­лен­ная ком­со­моль­ца­ми, вос­х­ва­ля­ла Кузь­му Ан­д­ре­еви­ча и в про­зе и в сти­хах. Зас­лу­ги бы­ли так ве­ли­ки и не­ос­по­ри­мы, что му­жи­ки за­ра­нее поз­д­рав­ля­ли его с но­во­сель­ем.

— Пред­ла­гаю, — ска­зал пред­се­да­тель (Кузь­ма Ан­д­ре­евич за­мер, ска­мей­ка буд­то кач­ну­лась под ним), — пред­ла­гаю ввес­ти то­ва­ри­ща Се­вас­ть­яно­ва в прав­ле­ние.

— Да­вай! — за­гу­де­ли му­жи­ки и выб­ра­ли Кузь­му Ан­д­ре­еви­ча еди­ног­лас­но.

— Сле­ду­ющий воп­рос о хру­лин­с­ком до­ме, — на­чал пред­се­да­тель, ро­ясь в сво­ей за­са­лен­ной лох­ма­той пап­ке.

Собрание при­тих­ло; че­рез го­ло­вы му­жи­ков тя­нул си­зый ма­хо­роч­ный дым.

…Мечты Кузь­мы Ан­д­ре­еви­ча рух­ну­ли. Пред­се­да­тель ска­зал, что рик, зас­лу­шав его док­лад и учи­ты­вая, с од­ной сто­ро­ны, — ус­пе­хи кол­хо­за в по­сев­ной кам­па­нии, а с дру­гой сто­ро­ны, от­да­лен­ность ра­йон­ной боль­ни­цы, пос­та­но­вил от­к­рыть в кол­хо­зе ам­бу­ла­то­рию, ис­поль­зо­вав для это­го хру­лин­с­кий дом.

Мужики зах­ло­па­ли в ла­до­ши. Соб­ра­ние окон­чи­лось.

Тимофей ска­зал:

— Вот и зря горб мо­зо­лил.

— А те­бе спа­си­бо, — яз­ви­тель­но от­ве­тил Кузь­ма Ан­д­ре­евич — Пок­лон те­бе низ­кий: под­дер­жал ты мою из­бен­ку.

— Для хо­ро­ше­го че­ло­ве­ка по­че­му же не пос­та­рать­ся? Под­пор­ку-то воз­вер­ни бе­ре­зо­ву.

— Это моя под­пор­ка,

— Как твоя?

— Эдак, — от­ве­тил Кузь­ма Ан­д­ре­евич, злой, но ли­куя. — Раз у мо­ей из­бы, зна­чит моя!

И ушел.

— Обождь, обождь, — кри­чал ему вслед Ти­мо­фей, — моя жердь!

Возвращался Кузь­ма Ан­д­ре­евич околь­ной до­ро­гой, ми­мо хру­лин­с­ко­го до­ма. На ок­нах и на две­ри бе­ле­ли те­со­вые пе­рек­рес­ты.

Кузьма Ан­д­ре­евич сер­ди­то по­ду­мал: «Эх, жиз­ня. Вер­но, так и пом­рем в хи­бар­ке!»

Около из­бы его под­жи­да­ла ста­ру­ха.

— Кузь­ма, по­го­ди!

Щекоча его бо­ро­ду сво­им теп­лым ды­ха­ни­ем, она про­шеп­та­ла:

— Я тут без те­бя за­ва­ли­ла стен­ку-то. Брев­ном под­во­ро­ти­ла… Еже­ли, мол, при­дут с соб­ра­ния, пог­ля­деть…

Ночью уда­рил ве­тер, из­бен­ку про­ду­ва­ло нас­к­возь. Глу­хо гу­де­ли ко­ря­вые вер­бы, ме­ша­ли Кузь­ме Ан­д­ре­еви­чу спать.

Утром он при­нял­ся за ре­монт из­бен­ки. Се­ял­ся тон­кий дождь. В мяг­ком его ту­ма­не рас­п­лы­ва­лись очер­та­ния даль­них са­ра­ев. Лес сра­зу от­с­ту­пил вер­с­ты на две.

Смущенная ста­ру­ха го­во­ри­ла:

— Все хо­те­ла как луч­ше.

Кузьма Ан­д­ре­евич толь­ко пок­рях­ты­вал, во­ро­чая брев­на. Они зам­ше­ли в па­зах и бы­ли сколь­з­ки­ми.

 

5

    Вскоре при­ехал фель­д­шер. У не­го бы­ли жи­день­кие усы, круг­лые со­ви­ные гла­за и ог­ром­ный че­реп, над­ви­ну­тый, как ма­ла­хай, на сплю­щен­ное ли­цо.

    О се­бе фель­д­шер был чрез­вы­чай­но вы­со­ко­го мне­ния; в раз­го­во­рах с кол­хоз­ни­ка­ми об­хо­дил­ся дву­мя сло­ва­ми: «дя­рев­ня» и «ди­кость».

— Вы как жу­ки в на­во­зе здесь жи­ве­те, — го­во­рил он. — «Дя­рев­ня!» Куль­тур­но­му чтоб че­ло­ве­ку с ва­ми ни­как тер­петь не­воз­мож­но. Ди­кость!

Мужики ви­но­ва­то по­каш­ли­ва­ли. Фель­д­шер про­дол­жал:

— Мне, к при­ме­ру, с ва­ми вов­се не­че­го де­лать, как я имею спе­ци­аль­ность по нер­в­ным и пси­хи­чес­ким. Ка­кея мо­гут быть у не­го нер­вы, — ткнул фель­д­шер паль­цем в Кузь­му Ан­д­ре­еви­ча, — Дя­рев­ня у не­го, а чтоб о нер­вах, он да­же не по­ни­ма­ет. Или возь­мем сло­во са­мое: «пси-хи-ат-рия». Кто здесь эда­кое сло­во мо­жет по­нять? Ди­кость!

— А ка­кое же в нем по­ня­тие, в этом сло­ве? — лю­бо­пыт­с­т­во­ва­ли му­жи­ки.

— Да вам что объ­яс­нять, — през­ри­тель­но от­ве­чал фель­д­шер. — Ла­тин­с­ко­го вы все рав­но не учи­ли…

Так и не уз­на­ли му­жи­ки, что зна­чит муд­ре­ное сло­во «пси­хи­ат­рия».

Хотя фель­д­шер по­лу­чал в ра­йо­не жа­ло­ванье, но да­ром ни­ко­го не ле­чил. Брал он мно­го до­ро­же Ки­рил­ла; ам­бу­ла­то­рия пус­то­ва­ла. Му­жи­ки хо­ди­ли ту­да ис­к­лю­чи­тель­но за справ­ка­ми о не­вы­хо­де на ра­бо­ту по бо­лез­ни — ина­че пред­се­да­тель не ве­рил. Фель­д­шер вы­да­вал справ­ки очень охот­но, по­то­му что был по­чи­та­те­лем соб­с­т­вен­но­го по­чер­ка и ра­до­вал­ся вся­ко­му слу­чаю лиш­ний раз под­пи­сать­ся. Он дол­го рас­ка­чи­вал кисть ру­ки, при­ме­рял­ся спра­ва и сле­ва, на­ко­нец с раз­ма­ху бро­сал пе­ро на бу­ма­гу и вы­во­дил длин­ный за­ву­лон. Раз­в­ле­ка­ясь, он ис­чер­тил сво­ей под­писью всю «кни­гу уче­та боль­ных».

По шта­ту в ам­бу­ла­то­рии по­ла­га­лась убор­щи­ца. Гав­ри­ла Сте­па­но­вич пред­ло­жил эту дол­ж­ность Ус­тинье с ус­ло­ви­ем, что кол­хоз­ной ра­бо­ты она не бро­сит.

Устинья бы­ла вдо­ва; муж ее уто­нул три го­да то­му на­зад; она чес­т­но вдов­с­т­во­ва­ла, ни­ко­го не под­пус­кая к се­бе. Мно­гие взды­ха­ли по ней. Она и в са­мом де­ле бы­ла хо­ро­ша: вся круп­ная и по-тя­же­ло­му кра­си­вая, на пе­ре­но­си­це схо­ди­лись ши­ро­кие сер­ди­тые бро­ви; крас­ная по­вяз­ка об­ре­за­ла глад­ко за­че­сан­ные си­ние во­ло­сы. Ус­тинья всег­да по­вя­зы­ва­лась крас­ным, обоз­на­чая этим свое кол­хоз­ное по­ло­же­ние.

— Так, — зна­чи­тель­но ска­зал фель­д­шер, в мут­ных его гла­зах блес­нул хищ­ный ого­нек. — По­дой­ди как поб­ли­же, дя­рев­ня.

Через пять ми­нут му­жи­ки, си­дев­шие на крыль­це прав­ле­ния, ус­лы­ша­ли до­но­сив­ший­ся из ам­бу­ла­то­рии не­яс­ный то­пот и кри­ки. Вдруг с трес­ком, сра­зу на обе ра­мы, лоп­ну­ло ок­но.

— Ка­ра­ул! — тон­ко зак­ри­ча­ла Ус­тинья и выс­ко­чи­ла на ули­цу.

В ту же се­кун­ду в ок­не по­ка­за­лась пот­ная и крас­ная фи­зи­оно­мия фель­д­ше­ра. Он лов­ко на ле­ту пой­мал Ус­тинью за юб­ку и пы­тал­ся вта­щить об­рат­но. Она пе­ре­би­ра­ла но­га­ми на од­ном мес­те, ду­мая, на­вер­ное, что бе­жит. В гла­зах му­жи­ков с уто­ми­тель­ной быс­т­ро­той мель­ка­ли ее оран­же­вые чул­ки.

Шея пред­се­да­те­ля баг­ро­ве­ла. За мед­ной неб­ри­той ще­кой пе­ре­ка­ты­вал­ся круп­ный, как грец­кий орех, жел­вак.

— Пус­ти! — зак­ри­чал пред­се­да­тель так страш­но, что Кузь­ма Ан­д­ре­евич вздрог­нул, а Ус­тинья обор­ва­ла свой во­об­ра­жа­емый бег. Пред­се­да­тель встал и, про­ла­мы­вая чу­гун­ны­ми са­по­га­ми зем­лю, по­до­шел к ок­ну.

Кузьма Ан­д­ре­евич по­ду­мал, что сей­час он уда­рит фель­д­ше­ра.

— Ты, — ска­зал пред­се­да­тель, ук­ла­ды­вая на по­до­кон­ник свой бу­лыж­ный ку­лак. — Ты мо­их кол­хоз­ниц не трожь!

Он мед­лен­но зак­ры­вал ра­му, точ­но от­го­ра­жи­вая фель­д­ше­ра от кол­хо­за стек­лом.

Устинья сра­ми­ла фель­д­ше­ра пос­лед­ни­ми сло­ва­ми.

— Уй­ди! — при­ка­зал пред­се­да­тель.

Она уш­ла, по­ми­нут­но ог­ля­ды­ва­ясь. Си­ние во­ло­сы лип­ли к ее пот­ной ще­ке.

После про­дол­жи­тель­но­го мол­ча­ния Кузь­ма Ан­д­ре­евич ска­зал:

— Все го­во­рит фель­д­шер-то: «ди­кость», «ди­кость». А от его же са­мо­го и про­ис­хо­дит ди­кость!

Деревенская ули­ца упи­ра­лась в лес; че­рез скво­зис­тые вер­ши­ны со­сен, че­рез их че­шуй­ча­тые ство­лы ши­ро­ки­ми пыль­ны­ми по­ло­са­ми ды­ша­ло сол­н­це и за­жи­га­ло стек­ла в хру­лин­с­ком до­ме.

— Еле­мент! — ска­зал на­ко­нец пред­се­да­тель. — Его бы за это в га­зе­те пре­дать по­зо­ру. А тронь его, поп­ро­буй. Уедет — и ос­та­нем­ся мы без ам­бу­ла­то­рии. Про­щай на­ша куль­тур­ная жизнь!..

И го­лос его зву­чал так, слов­но он из­ви­нял­ся пе­ред кол­хоз­ни­ка­ми за мяг­кость сво­его об­ра­ще­ния с фель­д­ше­ром.

 

6

    С гер­ман­с­ко­го фрон­та Ти­мо­фей при­шел пу­зом впе­ред: че­рес­чур гор­дил­ся сво­ей ме­далью.

    В кол­хоз он всту­пил пос­лед­ним — бы­ло при­ят­но, что Гав­ри­ла Сте­па­но­вич на гла­зах у всей де­рев­ни хо­дит за ним и уго­ва­ри­ва­ет; зна­чит, он, Ти­мо­фей Про­нин, для кол­хо­за не­об­хо­ди­мый че­ло­век, и без не­го де­ло не пой­дет.

Последующая жизнь в кол­хо­зе ка­за­лась ему цепью сплош­ных обид. Его не выб­ра­ли чле­ном прав­ле­ния, а в хру­лин­с­ком до­ме, на ко­то­рый он так на­де­ял­ся, от­к­ры­ли ам­бу­ла­то­рию. А ес­ли бы ее не от­к­ры­ли, то дом дос­тал­ся бы все-та­ки не ему, а Кузь­ме Ан­д­ре­еви­чу.

«Как вы со мной, так и я с ва­ми», — ре­шил Ти­мо­фей и бро­сил ра­бо­тать. Гав­ри­ла Сте­па­но­вич пи­сал ему по тре­ти и по чет­вер­ти тру­дод­ня, но Ти­мо­фей был не­ис­п­ра­вим.

Однажды он по­пал в бри­га­ду Кузь­мы Ан­д­ре­еви­ча. Ус­т­ра­ива­ли под­зем­ное хра­ни­ли­ще для кар­тош­ки. Ло­па­ты лег­ко вхо­ди­ли в плот­ную гли­ну и до блес­ка сгла­жи­ва­ли раз­рез. Ру­ба­ха Кузь­мы Ан­д­ре­еви­ча уже по­се­ре­ла от по­та; он ог­ля­нул­ся и уви­дел, что Ти­мо­фей си­дит, све­сив но­ги в яму, и ку­рит. Мут­ный дым сте­кал по его бо­ро­ден­ке.

— Ты что же? — спро­сил Кузь­ма Ан­д­ре­евич. — А ра­бо­та?

— Ра­бо­та?.. — сплю­нул Ти­мо­фей. — Ра­бо­та, она ду­ра­ков лю­бит.

Кузьма Ан­д­ре­евич чув­с­т­во­вал на се­бе гла­за всей бри­га­ды и по­ни­мал, что обя­зан дать Ти­мо­фею дос­той­ный от­вет.

— Ду­ра­ков?.. Я вот — ра­бо­таю. Я, зна­чит, по-тво­ему, ду­рак?

— А ты что при­вя­зал­ся? — зак­ри­чал Ти­мо­фей. — Зна­ем мы та­ких! Удар­ник!.. Нас­чет но­во­го до­ма! Зна­ем, для че­го ра­бо­та­ешь!

У Кузь­мы Ан­д­ре­еви­ча пе­рех­ва­ти­ло ды­ха­ние. Сло­ва Ти­мо­фея бы­ли не­пе­ре­но­си­мо обид­ны­ми.

— Язык бы те­бе нож­ни­ца­ми ос­т­ричь, — оз­ло­бив­шись, ска­зал Кузь­ма Ан­д­ре­евич. — А толь­ко я те­перь все од­но пос­тав­лю воп­рос на прав­ле­нии.

— А мо­жет, я боль­ной, — то­роп­ли­во за­явил Ти­мо­фей. — Как ты име­ешь пра­во ста­вить воп­рос, еже­ли я боль­ной?..

Весь день Кузь­ма Ан­д­ре­евич ра­бо­тал без от­ры­ва; бо­ял­ся, что ес­ли ся­дет от­дох­нуть — вся бри­га­да по­ве­рит в пра­виль­ность слов Ти­мо­фея. Кузь­ма Ан­д­ре­евич от­ры­вис­то швы­рял пу­до­вые кир­пи­чи гли­ны; они ле­те­ли, мед­лен­но пе­ре­во­ра­чи­ва­ясь и рас­сы­па­ясь в воз­ду­хе. Ве­че­ром, ког­да окон­чи­ли ра­бо­ту и се­ли по­ку­рить, он ска­зал, не­ис­к­рен­но ус­ме­ха­ясь:

— Вы­ду­ма­ет… хру­лин­с­кий дом… В хру­лин­с­ком до­ме ны­не ам­бу­ла­то­рия, а я все од­но ста­ра­юсь для кол­хоз­но­го де­ла.

Никто не от­ве­тил ему, и он му­чи­тель­но по­чув­с­т­во­вал, что этих слов не сле­до­ва­ло го­во­рить.

 

7

    На сле­ду­ющее ут­ро Ти­мо­фей вы­во­лок из хле­ва един­с­т­вен­но­го сво­его гу­ся и то­по­ром от­ру­бил ему го­ло­ву. Кровь с ши­пе­ни­ем уда­ри­ла в су­хую зем­лю. Мед­лен­ные су­до­ро­ги шли по гу­си­но­му те­лу; вы­тя­ги­ва­лись, дро­жа, крас­ные ла­пы.

    Баба ощи­па­ла и опа­ли­ла гу­ся. За­вер­нув его в чис­тое по­ло­тен­це, Ти­мо­фей от­п­ра­вил­ся к фель­д­ше­ру.

Специалист по нер­в­ным и пси­хи­чес­ким еще не вста­вал. Он встре­тил Ти­мо­фея весь­ма неп­ри­вет­ли­во, но, уви­дев гу­ся, смяг­чил­ся.

— По­ло­жи на ска­мей­ку. Ку­ды прешь в са­по­жи­щах! Ос­тавь, ос­тавь по­ло­тен­це-то!

Тимофей с ду­шев­ной болью нак­рыл гу­ся по­ло­тен­цем.

В ком­на­те из-под по­ло­тен­ца тор­ча­ли крас­ные пе­ре­пон­ча­тые ла­пы гу­ся, а из-под лос­кут­но­го за­са­лен­но­го оде­яла — гряз­ные но­ги фель­д­ше­ра с жел­ты­ми, вос­ко­вы­ми пят­ка­ми и сло­ис­ты­ми, как ра­ко­ви­на, ног­тя­ми.

— Ну что? — сон­но спро­сил фель­д­шер.

— Да вот. Жи­во­том му­ча­юсь. С ер­ман­с­кой вой­ны. Как ра­бо­та тя­же­лая, так мне — смер­тынь­ка.

— Да­вит?

— Ох, да­вит…

— Ще­мит?

— Ох, ще­мит.

— Пух­нет?

— Каж­дый день пух­нет.

И вдруг Ти­мо­фей вспом­нил, что у не­го в са­мом де­ле два ра­за бо­лел жи­вот — од­наж­ды на фрон­те, а по­том в де­рев­не, го­да че­ты­ре то­му на­зад. Ти­мо­фей кри­чал и ка­тал­ся на кро­ва­ти, а ба­ба не­до­умен­но спра­ши­ва­ла: «Ни­как, ро­дить соб­рал­ся?»

Прислонившись спи­ной к двер­но­му ко­ся­ку, он под­роб­но по­вес­т­во­вал о сво­их стра­да­ни­ях.

— Гры­жа, яв­ная гры­жа, — пе­ре­бил фель­д­шер. — Тя­же­ло­го под­ни­мать нель­зя.

— Так ведь не ве­рят… Спра­воч­ку бы…

Фельдшер встал и в гряз­ных под­ш­тан­ни­ках по­шел в при­ем­ную. За­вяз­ки во­ло­чи­лись за ним, ше­ве­ля об­го­ре­лые спич­ки и окур­ки. Ти­мо­фей ли­ку­юще ждал. Фель­д­шер вер­нул­ся и вру­чил ему справ­ку, ук­ра­шен­ную за­мыс­ло­ва­тым за­ву­ло­ном под­пи­си,

Председатель Гав­ри­ла Сте­па­но­вич ува­жал на­уку и про­тив справ­ки ни­че­го по­де­лать не мог. Ти­мо­фея наз­на­чи­ли ох­ра­нять ко­ров­ник. Он об­рел на­ко­нец ти­хую прис­тань. Ве­че­ром, зас­те­лив угол све­жей со­ло­мой, он ус­т­ра­ивал­ся по­удоб­нее и спал всю ночь в пар­ном за­па­хе ко­ровь­его по­ме­та.

 

8

    Утром по де­рев­не про­шел поч­тарь-коль­це­вик, а в пол­день фель­д­шер за­явил, что ему не­об­хо­ди­мо ехать на стан­цию за ме­ди­ка­мен­та­ми.

    С под­во­дой на­ря­ди­ли Кузь­му Ан­д­ре­еви­ча. Он си­дел впе­ре­ди, све­сив пра­вую но­гу; де­нек вы­дал­ся за­дум­чи­вый, об­лач­ный; по­ма­хи­ва­ла жи­день­ким хвос­том ло­ша­ден­ка; ко­ва­ный обод пры­гал с коч­ки на коч­ку.

До стан­ции счи­та­лось пол­то­ра ча­са; в мол­чан­ку иг­рать Кузь­ма Ан­д­ре­евич не лю­бил, от­каш­лял­ся, ог­ла­дил бо­ро­ду и ска­зал на­пев­но и про­ник­но­вен­но:

— Да, мил че­ло­век… Ста­рин­ку я всю вот как пом­ню. Уди­ви­тель­ное де­ло, мил че­ло­век го­дов мне все бо­лее, те­ло груз­нее, а па­мять свет­лее… Че­рез это свое уменье про ста­ри­ну ска­зы­вать я пя­тер­ку за­ра­бо­тал. Мес­та на­ши тог­да бы­ли глу­хие да ле­сис­тые. Ни­че­го-то мы не слы­ша­ли, ни­че­го не ви­де­ли, а чтоб ра­ди­во, — это­го да­же не по­ни­ма­ли.

— Что же дя­рев­ни спра­ши­вать? — от­ве­тил фель­д­шер. — Эка не­ви­даль — ра­дио! Мне уж со­рок лет, а я его еще маль­чон­кой слу­шал

Сердился Кузь­ма Ан­д­ре­евич, ког­да его пе­ре­би­ва­ли, од­на­ко, стер­пел. Очень уж сос­ку­чил­ся по сво­ему на­пев­но­му го­ло­су, зак­ру­жил­ся с этим кол­хо­зом, не­ког­да и про ста­ри­ну вспо­ми­нать.

— Ну, а по­том — вер­но, что ста­ли к нам го­род­с­кие лю­ди на­ез­жать. Фле­гон­тов Мар­кел Ав­де­ич, из мос­ков­с­ких куп­цов, име­ние ку­пил у ба­ри­на у на­ше­го.

— Из Мос­к­вы да в эда­ку ди­кость! — фыр­к­нул фель­д­шер. — Ду­рак вид­но был. Вот его к вам, ду­ра­кам, и по­тя­ну­ло.

Кузьма Ан­д­ре­евич оби­дел­ся и всю до­ро­гу мол­чал да пог­ля­ды­вал ис­ко­са на сво­его неп­ри­вет­ли­во­го спут­ни­ка. А тот си­дел, по­доб­рав по-ту­рец­ки но­ги; толь­ко боль­шой че­реп по­ка­чи­вал­ся от тряс­ки, слов­но был ук­реп­лен на пру­жи­нах.

«Не та­кие хлюс­ты слу­ша­ли да хва­ли­ли, — сер­ди­то ду­мал Кузь­ма Ан­д­ре­евич. — Эх ты, че­ло­век бо­жий, об­ши­тый ко­жей! За мес­то ду­ши ла­поть стоп­тан­ный пос­та­ви­ли те­бе по ошиб­ке».

Добрались по­ти­хонь­ку до стан­ции. Слез фель­д­шер с те­ле­ги, вы­та­щил из-под се­на че­мо­дан, Толь­ко сей­час по­нял Кузь­ма Ан­д­ре­евич, по­че­му так не­лов­ко си­де­лось фель­д­ше­ру всю до­ро­гу.

— Ска­жи там в дя­рев­не, что я не при­еду боль­ше.

— А как же? — опе­шил Кузь­ма Ан­д­ре­евич.

— А так же. Сто лет жи­ли вы без ам­бу­ла­то­рии и еще сто про­жи­ве­те. Ва­шу ди­кую ор­га­низ­му ни­ка­кая хо­ле­ра на возь­мет.

Поднимая че­мо­дан, фель­д­шер до­ба­вил:

— Ме­ня, мо­жет, в Крем­лев­с­кую боль­ни­цу приг­ла­ша­ют… по нер­в­ным. А я бу­ду в дя­рев­не у вас кло­пов кор­мить?

Сел в зе­ле­ный ва­гон, толь­ко его и ви­де­ли. По­езд за­гу­дел, гро­мых­нул и по­шел вы­го­ва­ри­вать ско­ро­го­вор­кой, выб­ра­сы­вая кру­тые, уп­ру­гие клу­бы ды­ма; они ви­се­ли в лет­нем воз­ду­хе, не­под­виж­ные, точ­но ша­ры.

Посмотрел Кузь­ма Ан­д­ре­евич вслед по­ез­ду и по­вер­нул ло­ша­ден­ку.

Раздумье взя­ло его. За­едят му­жи­ки «Эх, ты, — ска­жут, — во­ро­на, упус­тил фер­ша­ла. Оно, ко­неч­но, хру­лин­с­кий дом ос­во­бо­дил­ся, но все-та­ки обид­но. В Аф­ри­ке, что ли, в са­мом-то де­ле, жи­вут му­жи­ки, что вся­кий го­род­с­кой че­ло­век — сче­то­вод ли, фель­д­шер ли — толь­ко и смот­рит, как бы на­вос­т­рить лы­жи!

Председатель, уз­нав о бег­с­т­ве фель­д­ше­ра, уг­рю­мо ус­мех­нул­ся:

— Те­ат­ров им здесь нет, ма­те­ри их­ней чорт! Они го­род­с­кие, все эда­ки: го­лод­ный си­дит, а те­атр ему по­ка­жи!

Председатель хо­дил из уг­ла в угол по ком­на­те; де­ре­вян­но сту­ча­ли его ва­лен­ки, под­ши­тые гру­бой по­дош­вен­ной ко­жей. Че­ты­ре ме­ся­ца про­вел он в мок­рых око­пах, му­чил­ся с тех пор рев­ма­тиз­мом и вре­мя от вре­ме­ни па­рил но­ги в ва­лен­ках.

— Зак­рыть бы те­ат­ры эти, — ска­зал Кузь­ма Ан­д­ре­евич.

Председатель са­дит­ся за ни­зень­кий сто­лик с вы­щер­б­лен­ны­ми кра­ями, тя­же­ло опус­ка­ет квад­рат­ную го­ло­ву и слу­ша­ет, нас­то­ро­жен­но при­под­няв бро­ви, как пе­ре­ли­ва­ет­ся в ко­ле­нях зу­дя­щая ис­то­ма.

— Мож­но и по-дру­го­му, — нег­ром­ко го­во­рит он. — В де­рев­нях мож­но от­к­рыть.

 

9

    Лето шло жар­кое и душ­ное. Об­ме­ле­ла реч­ка Бес­пу­та, об­на­жи­лись ко­ря­ги и пес­ча­ные от­ме­ли пок­ры­тые илом, ра­куш­ка­ми, во­до­рос­ля­ми; в пол­день, ког­да силь­но гре­ет сол­н­це, яв­с­т­вен­но слы­шен за­пах под­вод­но­го тле­ния. Го­лые ре­бя­тиш­ки, об­ли­тые за­га­ром, це­лы­ми дня­ми ме­си­ли в Бес­пу­те грязь, до­бы­вая из нор и ко­ряж­ни­ка сколь­з­ких, мяг­ких на­ли­мов и глу­пых уса­тых ра­ков.

    Звенели, ды­ми­лись под ко­ва­ным обо­дом су­хие до­ро­ги, че­ло­век еще вон где едет — за три вер­с­ты, а уж вид­но мут­ное об­ла­ко пы­ли над ним. Умы­ва­ет­ся му­жик с до­ро­ги, и чер­ная те­чет с его бо­ро­ды во­да.

Хлеба сто­яли плот­ные и рос­лые; осо­бен­но ра­до­ва­ло, что не за­хи­ре­ли учас­т­ки, по­се­ян­ные нам­но­го рань­ше обыч­но­го, пря­мо по гря­зи. Жел­тая, сол­неч­ная ти­ши­на сто­яла над по­ля­ми; ка­за­лось: зам­ри, и чут­ким ухом ус­лы­шишь, как друж­но, враз, тя­же­ле­ет и кло­нит­ся кол­хоз­ный хлеб.

Крепче преж­не­го на­лег Кузь­ма Ан­д­ре­евич на ра­бо­ту. Да и не мог ина­че. Во-пер­вых, под­го­ня­ли мыс­ли о но­вом до­ме. Во-вто­рых, обя­зы­ва­ло зва­ние чле­на прав­ле­ния и луч­ше­го удар­ни­ка. Воз­вы­шен­но­му че­ло­ве­ку от­с­та­вать в ра­бо­те не доз­во­ле­но, воз­вы­шен­ный че­ло­век у всех на ви­ду, сра­зу пре­да­дут его по­зо­ру. А с боль­шой вы­со­ты па­дать боль­нее — это Кузь­ма Ан­д­ре­евич хо­ро­шо по­ни­мал и бо­ял­ся: он уже при­вык к все­об­ще­му ува­же­нию — на соб­ра­ни­ях слу­ша­ли его с та­ким же вни­ма­ни­ем, как са­мо­го пред­се­да­те­ля, в зат­руд­ни­тель­ных слу­ча­ях бе­жа­ли к не­му за со­ве­том. И те­перь, раз­ду­мы­вая, по сво­ей мно­го­лет­ней при­выч­ке, вслух, на­зы­вал он се­бя не прос­то Кузь­мой, а Кузь­мой Ан­д­ре­еви­чем или то­ва­ри­щем Се­вас­ть­яно­вым. Об­мол­вив­шись, наз­вал од­наж­ды ста­ру­ху «Прас­ковь­ей Фе­до­ров­ной», чем дос­та­вил ей мно­го бес­по­кой­с­т­ва: це­лую ночь раз­мыш­ля­ла ста­ру­ха, что сле­ду­ет ожи­дать от му­жа пос­ле столь не­обыч­но­го об­ра­ще­ния.

Было еще и дру­гое: это­го Кузь­ма Ан­д­ре­евич и сам не соз­на­вал. От де­дов и от­цов пе­ре­да­лась ему, как вся­ко­му ста­ра­тель­но­му му­жи­ку, стро­гая хо­зяй­с­кая ра­чи­тель­ность; он шес­ть­де­сят с лиш­ним лет но­сил в се­бе эту ра­чи­тель­ность и ни­ку­да не мог при­ло­жить. Ког­да бат­ра­чил у Хру­ли­на, ру­ки не под­ни­ма­лись ра­бо­тать по-нас­то­яще­му: ку­сок все рав­но чу­жой, не по­лу­чишь с хру­лин­с­ко­го сто­ла да­же кро­шек.

Томила Кузь­му Ан­д­ре­еви­ча хо­зяй­с­кая тос­ка. Хо­те­лось вый­ти в по­ля, хлеб пос­мот­реть, сбрую про­ве­рить, же­реб­ца пог­ла­дить по ши­ро­ко­му же­лоб­ча­то­му кру­пу, взбуч­ку за­дать ка­ко­му-ни­будь не­ра­ди­во­му сто­ро­жу, хо­те­лось, что­бы хо­зяй­с­т­во чув­с­т­во­ва­лось в ру­ках, как ту­го на­тя­ну­тые вож­жи.

Теперь, бу­ду­чи чле­ном прав­ле­ния, зна­чит, стар­шим хо­зя­ином, он вы­хо­дил в по­ля и уз­нал, что для хо­зяй­с­ко­го но­са зре­ющий хлеб пах­нет сов­сем по-дру­го­му, чем для бат­рац­ко­го. Про­ве­рял Кузь­ма Ан­д­ре­евич сбрую, не пе­ре­сох­ла ли в душ­ном са­рае, гла­дил же­реб­ца, пус­кая боль­шой па­лец по же­лоб­ча­то­му кру­пу, от­че­го же­ре­бец под­жи­мал­ся и дры­гал зад­ней но­гой; щу­пал Кузь­ма Ан­д­ре­евич жи­во­ты у ко­был и ко­ров, да­вал взбуч­ки не­ра­ди­вым сто­ро­жам и знал при этом, что ник­то не пос­ме­ет ска­зать ему: «По­лез, ста­рый хрен, в чу­жие са­ни», как ска­зал од­наж­ды ку­лак Хру­лин, пот­ный, крас­ный и мед­но­ли­кий, по­хо­жий на са­мо­вар.

Большое ле­жа­ло пе­ред Кузь­мой Ан­д­ре­еви­чем хо­зяй­с­т­во; чув­с­т­во­вал он в ру­ках выс­т­ру­нен­ные вож­жи.

 

10

    Мужики си­де­ли на крыль­це прав­ле­ния, жда­ли пред­се­да­те­ля, ко­то­рый еще вче­ра уехал в ра­йон.

    Темнело. Над реч­кой Бес­пу­той гус­то под­ни­мал­ся ту­ман, за­тап­ли­вал по­бе­режье; ка­за­лось, де­ревья, как в по­ло­водье, рас­тут пря­мо из во­ды. Си­ре­не­вые, чет­ко вы­ре­зан­ные об­ла­ка сто­яли на за­па­де, зе­ле­но­ва­тые прос­ве­ты меж­ду ни­ми то-и-де­ло пе­ре­чер­ки­ва­ла ле­ту­чая мышь.

По бре­вен­ча­то­му мос­ту ко­ва­ным пры­га­ющим сме­хом рас­ка­ти­лась те­ле­га, и рух­ну­ли во вто­рой раз меч­ты Кузь­мы Ан­д­ре­еви­ча о хру­лин­с­ком до­ме.

Гаврила Сте­па­но­вич при­вез с со­бой док­то­ра. Му­жи­ки гурь­бой от­п­ра­ви­лись вслед за те­ле­гой к ам­бу­ла­то­рии.

Представительностью фи­гу­ры, со­лид­ным блес­ком оч­ков в ро­го­вой оп­ра­ве, зыч­ным, ут­роб­ным го­ло­сом док­тор сра­зу рас­по­ло­жил к се­бе му­жи­ков. Он лег­ко под­нял ко­жа­ные с мед­ны­ми си­я­ющи­ми зам­ка­ми че­мо­да­ны, внес на крыль­цо и по­шел име­ете с пред­се­да­те­лем ос­мат­ри­вать ам­бу­ла­то­рию.

Тимофей Про­нин при­ки­нул тя­жесть че­мо­да­нов: каж­дый был пу­да на три.

— Здо­ро­вый! — впол­го­ло­са со­об­щил Ти­мо­фей.

Мужики зна­чи­тель­но пе­рег­ля­ну­лись. Кто-то под­т­вер­дил:

— Муж­чи­на вид­ный.

Тимофей, вспом­нив о сво­ей гры­же, ох­нул и при­сел, схва­тив­шись за жи­вот. В пра­вой сто­ро­не, в са­мом ни­зу, дей­с­т­ви­тель­но что-то за­ны­ло, но Ти­мо­фей не ве­рил в эту боль и ду­мал в тре­во­ге, пош­лет его пред­се­да­тель на вто­рич­ный ос­мотр или не пош­лет. Как бу­дет ос­мат­ри­вать док­тор — из­да­ли, по­доб­но фель­д­ше­ру, или вбли­зи? Удов­лет­во­рит­ся ли док­тор од­ним гу­сем, мо­жет быть, пот­ре­бу­ет па­ру?

Очень бо­ял­ся Ти­мо­фей по­те­рять свою ти­хую прис­тань на скот­ном дво­ре.

Вышел док­тор. Ска­зал:

— То­ва­ри­щи, пом­ни­те: чем рань­ше зах­ва­тишь бо­лезнь, тем лег­че ее ле­чить. Про­шу за­хо­дить в ам­бу­ла­то­рию без стес­не­ния во вся­кое вре­мя дня и но­чи.

— По­кор­ней­ше бла­го­да­рим, — от­ве­тил Ти­мо­фей, низ­ко кла­ня­ясь, за­ра­нее ду­мая рас­по­ло­жить к се­бе док­то­ра.

Гаврила Сте­па­но­вич тем вре­ме­нем пе­ре­тас­ки­вал док­тор­с­кие че­мо­да­ны, нес их бе­реж­но, как мла­ден­цев, — не уда­рить бы, не по­ца­ра­пать.

Доктор сто­ял пе­ред му­жи­ка­ми, боль­шой и жи­лис­тый; стек­ла его оч­ков от­б­лес­ки­ва­ли зе­ле­ным, от­ра­жая тем­ную лис­т­ву ря­бин­ни­ка; бре­зен­то­вые са­по­ги лоп­ну­ли над зад­ни­ка­ми и очень нек­ра­си­во, как за­ячьи уши, тор­ча­ли от­ту­да смя­тые уг­лы се­рых пор­тя­нок. На круг­лой док­тор­с­кой го­ло­ве гус­то рос чер­ный, ко­рот­ко стри­жен­ный во­лос; го­ло­ва ка­за­лась бар­хат­ной.

— Толь­ко, по­жа­луй­с­та, ни­ка­ких по­дар­ков в ам­бу­ла­то­рию не но­сить, — до­ба­вил он: — все рав­но не возь­му.

«Тонкой», — по­ду­мал Ти­мо­фей, под­бод­рив­шись. Пос­лед­ние сло­ва док­то­ра он по­нял инос­ка­за­тель­но: в ам­бу­ла­то­рию хо­ди без по­дар­ков, а ве­че­ром, зна­чит, за­бе­ги на ми­нут­ку с зад­не­го крыль­ца.

 

11

    В при­ем­ной и в двух ком­на­тах, при­мы­кав­ших к ней, всю­ду в изо­би­лии ос­та­лись не­чис­топ­лот­ные сле­ды фель­д­ше­ра: дав­ле­ные кло­пы, окур­ки, плев­ки, об­г­ло­дан­ные кос­ти, зас­ко­руз­лые, до блес­ка за­тер­тые пор­тян­ки.

    Доктор вы­шел спать на тер­ра­су. Он дол­го во­ро­чал­ся, раз­ду­мы­вая о сво­ей бро­дяжь­ей судь­бе.

Два го­да то­му на­зад док­тор окон­чил мос­ков­с­кий ин­с­ти­тут и по­лу­чил пу­тев­ку в ра­йон. Ста­рый ис­пы­тан­ный друг про­во­жал док­то­ра на вок­зал. В Мос­к­ве на­чи­на­лась вес­на. В прос­ве­тах меж­ду бе­то­ном, стек­лом и же­ле­зом был хо­ро­шо ви­ден не­бес­ный ле­до­ход. Двор­ни­ки чис­ти­ли мет­ла­ми сточ­ные лю­ки, на мок­ром ас­фаль­те клей­ко ши­пе­ли ав­то­мо­биль­ные ши­ны, на­род шел по ули­цам гус­то, как ры­ба в ве­сен­ней ре­ке, трам­вай по­дол­гу сто­ял на каж­дом пе­рек­рес­т­ке.

— Те­бе не по­вез­ло, Алек­сей, — ска­зал друг го­лос его проз­ву­чал ли­це­мер­но: друг жа­лел док­то­ра, по­ки­да­юще­го ве­се­лую Мос­к­ву, и в то же вре­мя ра­до­вал­ся, что не ему дос­та­лась пу­тев­ка.

Доктор су­хо от­ве­тил:

— Не всем же ве­се­лить­ся в Мос­к­ве, на­до ко­му-ни­будь и ра­бо­тать.

— Ты прав! — те­ат­раль­но вос­к­лик­нул друг. — Ты едешь на боль­шое де­ло! И, мо­жет быть, твоя жизнь бу­дет пол­нее мо­ей!

На про­ща­ние док­тор жес­тя­ны­ми гу­ба­ми по­це­ло­вал дру­га. С тех пор док­тор ни ра­зу не вы­ез­жал из де­рев­ни, его пе­реб­ра­сы­ва­ли из ра­йо­на в ра­йон, из боль­ни­цы в боль­ни­цу, от­пус­ка не да­ва­ли. Он уз­на­вал о Мос­к­ве толь­ко по га­зе­там и пись­мам.

Деревня очень нас­ку­чи­ла ему за два го­да. Не сов­сем оши­бал­ся пред­се­да­тель Гав­ри­ла Сте­па­но­вич, при­пи­сы­вая го­ро­жа­нам не­ис­т­ре­би­мую страсть к те­ат­рам.

 

12

    Пололи кар­тош­ку. Ба­бы шли ше­рен­гой, вы­ди­рая мяг­кий ля­гу­шат­ник. Гав­ри­ла Сте­па­но­вич ти­хо поз­вал:

    — Ус­тя.

Она вып­ря­ми­лась и тыль­ной сто­ро­ной ла­до­ни сбро­си­ла с вы­со­ко­го лба гус­той пот.

— Иди-ка, Ус­тя, к док­то­ру. Убор­щи­цу тре­бу­ет.

Торопясь ус­по­ко­ить ее, пред­се­да­тель до­ба­вил:

— Че­ло­век куль­тур­ный. Не по­ле­зет.

Она по­ве­ла ка­рим го­ря­чим гла­зом. Ус­меш­ка при­под­ня­ла уг­лы ее губ.

— Эге! — раз­ве­се­лил­ся пред­се­да­тель. — Да ты, я ви­жу, неп­рочь! Смот­ри, ба­ба, не вы­рос бы у те­бя на­пе­ре­ду горб!

— Не вы­рас­тет, — уве­рен­но ска­за­ла она. — Ит­тить, что ли?

Ее соб­с­т­вен­ная из­ба сго­ре­ла в по­зап­рош­лом го­ду. Те­перь Ус­тинья жи­ла у ста­ру­хи Тро­фи­мов­ны за шесть руб­лей в ме­сяц.

Устинья по­вер­ну­ла ключ; про­тяж­но за­гу­дел за­мок; крыш­ка плот­но на­би­то­го сун­ду­ка пру­жи­нис­то отош­ла. Ус­тинья дос­та­ла но­вую коф­ту с го­лу­бым цвет­ком по ро­зо­во­му по­лю, на­чис­ти­ла са­жей бо­тин­ки и, на­ряд­ная, пош­ла к док­то­ру.

Зря ста­ра­лась она, при­хо­ра­ши­ва­лась. Сей­час же приш­лось бе­жать до­мой, пе­ре­оде­вать­ся: док­тор за­те­ял ге­не­раль­ную убор­ку.

Кипел бак, ур­чал са­мо­вар, с ши­пе­ни­ем осе­да­ла в та­зу мыль­ная пе­на. Док­тор без пид­жа­ка, в од­ной ру­ба­хе, тас­кал ды­мя­щи­еся вед­ра. Ус­тинья хлес­та­ла ки­пят­ком во все ще­ли, па­зы и кар­ни­зы, вы­па­ри­вая кло­пов и та­ра­ка­нов. Док­тор, на­ту­жив­шись, при­нес шес­ти­ве­дер­ный бак и грох­нул его пе­ред Ус­тинь­ей, вып­лес­нув по­ло­ви­ну на пол.

— Не­бось, тя­же­ло? — за­ми­рая, спро­си­ла Ус­тинья.

— Я здо­ро­вый, — от­ве­тил док­тор. — Я рань­ше груз­чи­ком на прис­та­нях ра­бо­тал.

На его боль­ших ла­до­нях крас­не­ли руб­цы от уз­ких ру­чек тя­же­ло­го ба­ка. Грудь его бы­ла пок­ры­та мяг­ким и жел­тым во­ло­сом. Он раз­вел ши­ро­кие пле­чи, снял оч­ки; гла­за у не­го бы­ли как у цы­га­на, озор­ные.

— Не­уж­то из груз­чи­ков в док­то­ра мож­но? — поч­ти про­шеп­та­ла Ус­тинья.

А сер­д­це ее сжи­ма­лось и па­да­ло все ни­же; в гру­ди она чув­с­т­во­ва­ла то­ми­тель­ную пус­то­ту.

— Нын­че все мож­но, — ска­зал док­тор, ис­под­тиш­ка пос­мот­рел на нее, и тут она по­ня­ла, что при­шел ко­нец ее чес­т­но­му вдов­с­т­ву.

Была она жен­щи­на ре­ши­тель­ная, в пос­туп­ках пря­мая, бабь­их язы­ков не бо­ялась, име­ла свой — ух ка­кой вос­т­рый! Она ска­за­ла док­то­ру, что пе­ре­едет жить в ам­бу­ла­то­рию, в третью ма­лень­кую ком­на­ту, где сто­ит рус­ская печь. Шесть руб­лей ос­та­нут­ся каж­дый ме­сяц в кар­ма­не. Док­тор охот­но сог­ла­сил­ся, до­го­во­рил­ся о лич­ных ус­лу­гах: са­мо­вар, убор­ка в его ком­на­те, обед и по­ло­жил за это сверх жа­ло­ванья, от се­бя, пят­над­цать руб­лей в ме­сяц.

 

13

    Доктор не об­ма­нул му­жиц­ких ожи­да­ний. В ка­кую-ни­будь не­де­лю он свел ли­шаи у сы­ниш­ки Ефи­ма Пан­к­рать­ева, пред­се­да­те­лю дал бу­тыл­ку со­ле­ных ка­пель, и рев­ма­ти­чес­кий зуд в пред­се­да­тель­с­ких но­гах стал лег­че.

    С чирь­ями док­тор рас­п­рав­лял­ся в две ми­ну­ты — но­жом: скрип­нет му­жик зу­ба­ми — и здо­ров… Вый­дет му­жик, прис­лу­ша­ет­ся к сво­ему те­лу — бо­ли нет; ус­по­ко­ение сой­дет на му­жи­ка, и сно­ва хо­ро­шим ви­дит он свой де­ре­вен­с­кий мир: и вол­нис­тые пря­ди об­ла­ков на свет­лой за­ре, и си­нюю смо­лис­тую мглу в сос­но­вом бо­ру, и свет­лый пруд, в ко­то­ром пла­ва­ют, ро­няя тон­кий пух и пе­ре­во­ра­чи­ва­ясь зад­ни­ца­ми квер­ху, раз­го­вор­чи­вые до­маш­ние ут­ки.

Значительно по­ка­ча­ет го­ло­вой му­жик, ог­ля­нет­ся на ам­бу­ла­то­рию и ска­жет в пус­тое прос­т­ран­с­т­во:

— Да-а-а…

Особенно пон­ра­вил­ся док­тор ба­бам. Он ус­т­ро­ил зак­ры­тое бабье соб­ра­ние. О чем тол­ко­вал он це­лых три ча­са — не­из­вес­т­но, но выш­ли ба­бы все уми­лен­ные, а Нас­тен­ка Фе­до­со­ва и Гру­зя Зверь­ко­ва с удос­то­ве­ре­ни­ями, в ко­то­рых го­во­ри­лось, что «вви­ду бе­ре­мен­нос­ти оз­на­чен­ных граж­да­нок над­ле­жит по­ру­чать им ра­бо­ту, не тре­бу­ющую чрез­мер­но­го фи­зи­чес­ко­го нап­ря­же­ния».

Это неп­ра­виль­но го­во­рят, что дур­ная сла­ва по до­рож­кам бе­жит, а хо­ро­шая кам­нем ле­жит. В на­ше вре­мя на­обо­рот — иной раз о дур­ной сла­ве зна­ет толь­ко суд да тюрь­ма, а уж хо­ро­шая до вся­ко­го дой­дет, будь он хоть от рож­де­ния глу­хой. На паль­цах рас­ска­жут.

С са­мо­го ран­не­го ут­ра схо­ди­лись к ам­бу­ла­то­рии лю­ди, — за во­семь верст шли, и за де­сять, и с каж­дым днем все боль­ше и боль­ше.

— Вот это док­тор! — вос­хи­щен­но го­во­рил пред­се­да­тель на за­се­да­ни­ях прав­ле­ния. И сей­час же се­рая тень ло­жи­лась на его ря­бое ли­цо. — Толь­ко, бо­юсь, убе­жит. Чу­ет мое сер­д­це. Хоть и хо­ро­ший он че­ло­век, а без те­ат­ра не мо­жет. Ты смот­ри: сче­то­вод сбе­жал, вто­рой сче­то­вод сбе­жал, фель­д­шер сбе­жал.

Он за­ги­бал ко­рот­кие паль­цы; сред­ний, раз­дав­лен­ный мо­ло­тил­кой, по­хо­дил на клеш­ню.

Кузьма Ан­д­ре­евич, нас­то­ро­жив­шись, прид­ви­гал­ся бли­же к сто­лу.

— Те­атр их, вер­но, как маг­ни­той тя­нет, — рас­суж­да­ли прав­лен­цы. — Что ж нам те­перь, на цепь его са­жать? За­хо­чет, так уедет.

Зеленый и плот­ный сто­ит в прав­ле­нии ма­хо­роч­ный дым. Смот­рят му­жи­ки че­рез этот дым, как во­дя­ные.

— Слы­шал я, он из груз­чи­ков, — за­дум­чи­во го­во­рит пред­се­да­тель. — На­до его по соз­на­нию уда­рить. Жить ему ров­но у нас не пло­хо. Он от ка­кой ко­ро­вы мо­ло­ко бе­рет?

— От Зорь­ки.

— На­до бы от Кра­суль­ки. У нее мо­ло­ко жир­нее.

На сле­ду­ющем за­се­да­нии тот же раз­го­вор:

— Мас­ла сколь­ко он по­лу­ча­ет у нас?

— Ки­ло да­ем.

— Мо­жет, нех­ва­та­ет. На­до хо­ро­шев­с­ким ска­зать, пу­щай от се­бя ки­ло но­сят.

Только три че­ло­ве­ка во всей ок­ру­ге хо­те­ли пос­ко­рее спро­ва­дить док­то­ра: Кузь­ма Ан­д­ре­евич — по при­чи­нам, уже из­вес­т­ным чи­та­те­лю, Ти­мо­фей, бо­яв­ший­ся вто­рич­но­го ос­мот­ра, да еще зна­харь Ки­рилл.

Погибель приш­ла Ки­рил­лу. Уже два ра­за док­тор на­ве­щал его и, уг­ро­жая ми­ли­ци­ей, стро­го-нас­т­ро­го зап­ре­тил да­же прит­ра­ги­вать­ся к боль­ным. Ред­ко-ред­ко зай­дет к Ки­рил­лу ка­кая-ни­будь ста­ру­шон­ка, при­не­сет де­ся­ток яиц. Да и ста­ру­шон­ку ле­чи с ог­ляд­кой: вот-вот уз­на­ет док­тор, шаг­нет, приг­нув­шись, в ни­зень­кую дверь, блес­нет оч­ка­ми и раз­го­нит сво­им гул­ким ба­сом всех та­ра­ка­нов, что при­вык­ли к ти­ши­не и мир­но­му за­па­ху ты­ся­че­лис­т­ни­ка.

 

14

    Осень сто­яла теп­лая, нас­к­возь сол­неч­ная. По­жел­тел осин­ник в ов­ра­ге, приб­реж­ные вер­бы ро­ня­ли лис­тья в свет­лую во­ду. Мно­го уро­ди­лось гри­бов. С ут­ра ухо­ди­ли ре­бя­тиш­ки с по­сош­ка­ми и кор­зи­на­ми и це­лый день звон­ко пе­рек­ли­ка­лись в проз­рач­ном ле­су. На про­се­ках кор­ми­лись те­те­ре­ви­ные вы­вод­ки и пу­га­ли ре­бя­ти­шек, вы­ры­ва­ясь из-под са­мых ног.

    Уборку на­ча­ли друж­но: и ло­бог­рей­ка­ми, и сер­па­ми, и ко­са­ми. Скир­ды сто­яли, как боль­шие со­ло­мен­ные кры­ши, опу­щен­ные пря­мо на зем­лю. Ле­те­ла, за­ви­ва­ясь, осен­няя па­ути­на, осе­да­ла на скир­дах, та­яла, нап­лы­вая на бе­лое об­ла­ко, вспы­хи­ва­ла под за­кат­ным ко­сым лу­чом.

Колхозники по­чер­не­ли, осу­ну­лись, — за­се­яли мно­го, уро­ди­лось вот как хо­ро­шо, вро­де бы и не под си­лу уб­рать, а бро­сить нель­зя. Кузь­ма Ан­д­ре­евич, воз­г­лав­ляв­ший бри­га­ду кос­цов был при­учен мно­го­лет­ней нуж­дой к бе­реж­ли­вос­ти и ско­рей бы умер, чем ос­та­вил на по­ле хоть один ко­лос.

На рас­све­те пус­ка­ли мо­ло­тил­ку. Она гу­де­ла ров­но и яс­но весь день. Док­тор так при­вык к ее гу­лу, что, ког­да она ос­та­нав­ли­ва­лась, тре­вож­но под­ни­мал круг­лую бар­хат­ную го­ло­ву.

Зерно бы­ло су­хим; его вез­ли на эле­ва­тор пря­мо из-под мо­ло­тил­ки. Раз­мя­тые, вы­пач­кан­ные дег­тем ко­лосья ле­жа­ли в рас­х­ля­бан­ных ко­ле­ях.

Один толь­ко Ти­мо­фей рав­но­душ­но смот­рел на жел­тое кол­хоз­ное бо­гат­с­т­во, вол­ну­юще­еся под вет­ром. Он поп­реж­не­му спал на шел­ко­вис­той со­ло­ме в душ­ной тем­но­те ко­ров­ни­ка. Вре­мя от вре­ме­ни он дос­та­вал из-за бож­ни­цы справ­ку о гры­же и пе­ре­чи­ты­вал ее, с бла­го­дар­нос­тью вспо­ми­ная спе­ци­алис­та по нер­в­ным и пси­хи­чес­ким. Не­дав­но схо­дил он на стан­цию, до­го­во­рил­ся о ма­ляр­ной ра­бо­те и те­перь при­во­дил в по­ря­док свои кис­ти и крас­ки.

…В эти го­ря­чие дни соб­ра­лась по­ми­рать ста­ру­ха Кузь­мы Ан­д­ре­еви­ча. Ра­бо­тая, она жа­ло­ва­лась на боль в гру­ди, к ве­че­ру слег­ла, по­се­рев­шая, пры­га­ющая в оз­но­бе. А док­то­ра, как на­роч­но, еще в пол­день увез­ли на те­ле­ге к тя­же­ло боль­но­му в Зе­ле­нов­ку.

— По­ми­раю, Кузь­ма, — про­шеп­та­ла ста­рую и при­тих­ла, толь­ко скреб­ла паль­ца­ми, слов­но хо­те­ла заб­рать в су­хую горсть все оде­яло.

Кузьма Ан­д­ре­евич за­тор­мо­шил­ся, за­бе­гал. Ста­ру­ха дви­же­ни­ем губ, без го­ло­са, при­ка­за­ла:

— Сядь.

Он сел, бо­ясь взгля­нуть на ее ли­цо. Она ды­ша­ла с хри­пом. Он от­к­рыл окош­ко. Ле­дя­ной свет за­ли­вал де­рев­ню, те­ни под из­ба­ми ле­жа­ли, как ямы.

— Уми­раю. Ох, Кузь­ма!..

Ее гла­за бы­ли та­ки­ми же чер­ны­ми и блес­тя­щи­ми, как в мо­ло­дос­ти. Вос­по­ми­на­ние тол­к­ну­ло Кузь­му Ан­д­ре­еви­ча в са­мое сер­д­це. Ста­ру­ха, блед­но улыб­нув­шись, по­жа­ле­ла его:

— Ты не бой­ся, Кузь­ма… Те­бе од­но­му… ох, не дол­го…

За ок­ном рас­хо­дил­ся ве­тер, ше­ве­лил сво­им хо­лод­ным ды­ха­ни­ем низ­кие звез­ды. Где-то, очень да­ле­ко, гром нес­пе­ша про­ла­мы­вал сы­рое не­бо. Кузь­ма Ан­д­ре­евич ис­ко­са взгля­нул на ста­ру­ху. Гла­за ее по­мер­к­ли, нос за­ос­т­рил­ся. Ему вдруг пред­с­та­ви­лось, что он ви­дит ее в гро­бу.

— Прой­дет, — ска­зал он, одер­жи­мый од­ним толь­ко же­ла­ни­ем — ус­лы­шать ее го­лос. Она мол­ча­ла. — Прой­дет! — тре­бо­ва­тель­но и гром­ко пов­то­рил он, схва­тил ее ру­ку и нем­но­го ус­по­ко­ил­ся, чув­с­т­вуя жи­вое теп­ло.

Старуха по­мер­ла бы, за­дер­жись в Зе­ле­нов­ке док­тор еще ча­са на два. Она уже сов­сем по­те­ря­ла па­мять, ког­да при­бе­жал док­тор — пря­мо с те­ле­ги, да­же не за­ехав до­мой. Он до ут­ра си­дел око­ло ста­ру­хи, впрыс­ки­вая кам­фо­ру. Кузь­ма Ан­д­ре­евич не ве­рил в ус­пех ле­че­ния, но все же был очень бла­го­да­рен док­то­ру за та­кую за­бот­ли­вость и вни­ма­ние.

Не по­мер­ла ста­ру­ха.

— Сер­деч­ный при­па­док, — ска­зал док­тор, утом­лен­но по­тя­ги­ва­ясь и со­би­рая в че­мо­дан­чик ле­кар­с­т­ва.

Старуху на­чис­то ос­во­бо­ди­ли от кол­хоз­ной ра­бо­ты. Це­лы­ми дня­ми си­де­ла она у окош­ка, смот­ре­ла на де­рев­ню, зна­ко­мую ей до пос­лед­ней зас­т­ре­хи, и но­вое, изум­лен­ное вы­ра­же­ние бы­ло в гла­зах ее.

Кузьма Ан­д­ре­евич раз­го­ва­ри­вал с ней поч­ти­тель­но и ос­то­рож­но, слов­но бли­зость смер­ти ос­вя­ти­ла ее. Кузь­ме Ан­д­ре­еви­чу страсть хо­те­лось уз­нать, что ду­ма­ла и чув­с­т­во­ва­ла она, уми­рая. Она охот­но рас­ска­за­ла бы. но не мог­ла вспом­нить. Си­нее… вот и все…

 

15

    Большим по­че­том поль­зо­вал­ся док­тор. Му­жи­ки приг­ла­ша­ли его в гос­ти, он на­рав­не со все­ми пил вод­ку и нис­коль­ко не пьянел. О се­бе док­тор го­во­рил, что ни­ког­да не хво­ра­ет, и му­жи­ки охот­но ему ве­ри­ли. Он мог че­ты­ре ра­за под­ряд пе­рек­рес­тить­ся двух­пу­до­вой ги­рей: крест при этом он клал доб­ро­со­вес­т­ный — ши­ро­кий и не­то­роп­ли­вый, и ги­ря в его ру­ке не дро­жа­ла. Нра­ви­лось еще, что ве­дет он раз­го­вор уче­ный, но всем по­нят­ный, а сло­ва «пси­хи­ат­рия» не упот­реб­ля­ет вов­се, хо­тя, по уве­ре­ни­ям фель­д­ше­ра, это — са­мое глав­ное док­тор­с­кое сло­во.

    «Про се­бя дер­жит, — одоб­ри­тель­но ду­ма­ли му­жи­ки. — Так и нуж­но».

Кузьма Ан­д­ре­евич под­ру­жил­ся с док­то­ром и на­ве­ды­вал­ся в ам­бу­ла­то­рию, как в ба­ню, — каж­дую суб­бо­ту.

— Шес­ть­де­сят три год­ка, мил че­ло­век, шес­ть­де­сят три, — сте­пен­но го­во­рил он, за­ди­рая про­по­тев­шую ру­ба­ху. Но в за­па­хе его по­та не бы­ло стар­чес­кой ед­кос­ти, те­ло хра­ни­ло еще ду­бо­вую кре­пость, лег­ко вы­ги­ба­лась спи­на, ши­ро­ким греб­нем сто­ял поз­во­ноч­ник, выс­ту­па­ли на бо­ках плот­но вли­тые мус­ку­лы.

— А и здо­ров же ты, Кузь­ма Ан­д­ре­евич! — вос­хи­щен­но кри­чал док­тор, с раз­ма­ху опус­кая ла­донь на его спи­ну. Звук был влаж­ным, на тем­ной ко­же мед­лен­но прос­ту­пал баг­ро­вый от­пе­ча­ток пя­тер­ни. — До ста лет про­жи­вешь, Кузь­ма Ан­д­ре­евич!

— Это как бог по­ло­жит, — сте­пен­но го­во­рил ста­рик, — это — как бог. Я бы, Алек­сей Сте­па­нов, неп­рочь и двес­ти, да ведь бог, по­ди, не до­пус­тит.

Кузьма Ан­д­ре­евич хму­рил­ся, и гла­за у не­го ста­но­ви­лись сос­ре­до­то­чен­ны­ми, как буд­то он заг­ля­ды­вал в се­бя са­мо­го.

Голос тус­к­нел.

— Смерть, она, мил че­ло­век, вся­ко­му… хо­лод­ная. А у не­го, у бо­га, все на­пе­ред сос­чи­та­но: Се­вас­ть­янов Кузь­ма Ан­д­ре­ев заж­му­рит­ся, а дру­гой — мла­де­нец — сей­час на его мес­то. Как же бог ме­ня до ста лет мо­жет до­пус­тить? У не­го спу­та­ни­ца вый­дет тог­да.

— Я, зна­чит, про­тив бо­га иду? — спра­ши­вал док­тор. — Че­ло­век по­ми­рать соб­рал­ся, а я его — цоп за хвост! — и вы­та­щу с то­го све­та! «Врешь, мол, по­жи­ви еще!» Вы­хо­дит — про­тив бо­га?

— Об этом нуж­но с по­пом раз­го­ва­ри­вать, — серь­ез­но от­ве­чал Кузь­ма Ан­д­ре­евич, от­ки­ды­ва­ясь на спин­ку сту­ла, что­бы удоб­нее бы­ло выс­ту­ки­вать грудь.

Болезней док­тор не на­хо­дил, да Кузь­ма Ан­д­ре­евич и сам не жа­ло­вал­ся на бо­лез­ни. Док­тор удив­лял­ся его стран­ной люб­ви к ле­че­нию и не мог по­нять, что ста­рик хо­дит в ам­бу­ла­то­рию вов­се не за ле­че­ни­ем: чем тща­тель­нее ос­мат­ри­ва­ют и выс­лу­ши­ва­ют его, тем боль­ше он ува­жа­ет се­бя. За­бо­ты го­род­с­ко­го уче­но­го док­то­ра о его здо­ровья льстят ему и сви­де­тель­с­т­ву­ют о том, что он, Кузь­ма Ан­д­ре­евич, под­лин­но цен­ный и не­за­ме­ни­мый че­ло­век для со­вет­с­ко­го кол­хоз­но­го де­ла. Его да­же огор­ча­ло, что он не хво­ра­ет и не мо­жет ле­чить­ся по-нас­то­яще­му. Ког­да вско­чил у не­го по­ни­же спи­ны чи­рей, он при­бе­жал к док­то­ру си­я­ющий.

Кроме то­го, в этих еже­не­дель­ных ос­мот­рах он ви­дел стра­хов­ку от раз­ных ко­вар­ных бо­лез­ней. С не­дав­них пор, как за­бо­ле­ла ста­ру­ха он душ­но и тя­же­ло бо­ял­ся смер­ти: она мог­ла нас­тиг­нуть его врас­п­лох и ли­шить прос­той че­ло­ве­чес­кой ра­дос­ти, ко­то­рую он впер­вые по­нял на шес­ть­де­сят чет­вер­том го­ду. Ра­дость эта бы­ла и в по­лях, на ко­то­рые смот­рел он хо­зяй­с­ким гла­зом, и в поч­ти­тель­ном об­ра­ще­нии ка­ко­го-ни­будь му­жи­ка, и еще во мно­гом, о чем Кузь­ма Ан­д­ре­евич не су­мел бы да­же рас­ска­зать.

И все-та­ки эта ра­дость бы­ла не­пол­ной без но­во­го до­ма.

 

16

    Кузьма Ан­д­ре­евич был наз­на­чен от­вет­с­т­вен­ным за ох­ра­ну уро­жая.

    Вечером, рас­ста­вив сто­ро­жей, он при­шел к док­то­ру в гос­ти. Он при­шел в ту­лу­пе с жел­ты­ми опа­лен­ны­ми от­во­ро­та­ми, в од­ной ру­ке дер­жал фо­нарь, в дру­гой — ста­рую бер­дан­ку, пок­ры­тую вес­ну­ща­той ржав­чи­ной, а кое-где оло­вян­ны­ми зап­лат­ка­ми.

Устинья гре­ме­ла на крыль­це са­мо­вар­ной тру­бой. Ста­рик с удо­воль­с­т­ви­ем прис­лу­шал­ся к это­му зву­ку.

— Са­дить­ся я стал боль­но груз­но, — по­жа­ло­вал­ся он, опус­ка­ясь на та­бу­рет­ку. — Зем­ля тя­нет, Алек­сей Сте­па­нов. При­ги­ба­ет ме­ня зем­ля.

На по­тол­ке жел­тел рез­ко вы­ре­зан­ный кру­жо­чек лам­по­во­го стек­ла; свет рас­хо­дил­ся вок­руг ши­ро­ки­ми коль­ца­ми, пос­те­пен­но рас­се­ива­ясь. Док­тор, как всег­да, уго­щал Кузь­му Ан­д­ре­еви­ча ча­ем. Вдво­ем они вы­пи­ли весь са­мо­вар. Ста­рик вспо­тел и рас­стег­нул во­рот; шея его бы­ла сет­ча­той, как пе­ре­тя­ну­тая нит­ка­ми.

— Раз­ве это мас­ло? — пре­неб­ре­жи­тель­но ска­зал он. — Пло­хое от на­ших ко­ров мас­ло.

— По­че­му? — уди­вил­ся док­тор. — Очень хо­ро­шее мас­ло, та­ко­го в го­ро­де нет.

— В го­ро­де! — под­х­ва­тил Кузь­ма Ан­д­ре­евич. — В го­ро­де не житье, мил че­ло­век, — ма­ли­на. А здесь од­на «дя­рев­ня» и ди­кость! И что си­дишь ты, ров­но при­вя­зан­ный?

Он дол­го и нас­то­ро­жен­но ждал от­ве­та, но док­тор всег­да ук­ло­нял­ся от по­доб­ных бе­сед. Док­тор поп­ро­сил рас­ска­зать о ста­ри­не. Кузь­ма Ан­д­ре­евич от­каш­лял­ся и опус­тил тя­же­лые мя­сис­тые ве­ки.

— Да… Ста­ри­ну я всю нас­к­розь пом­ню. Го­дов мне все бо­лее, те­ло груз­нее, а па­мять свет­лее. О чем же ска­зать те­бе?

— О Мар­ке­ле Ав­де­иче. Ты ведь мне до кон­ца так и не рас­ска­зал.

— Жиз­ни он ре­шил­ся в на­шем се­ле, вот те­бе и ко­нец. Ви­дишь ты, ку­пил он име­ние у ба­ри­на у на­ше­го, Мар­кел-то Ав­де­ич. А сам из куп­цов. Фле­гон­тов бы­ло его фа­ми­лие. Хо­лос­той, ко­неч­но, а со­бой вид­ный, чер­но­усый. Но, вер­но, что лы­сый. От ко­рыс­ти со­шел у не­го во­лос.

Начало ис­то­рии о ги­бе­ли Мар­ке­ла Ав­де­ича док­тор знал на­изусть, но мол­чал, по­ни­мая, что ста­ри­ку не­об­хо­дим раз­бег вос­по­ми­на­ний.

Девкам, ко­неч­но, от его усов ин­те­рес, а му­жи­ки все од­но злоб­с­т­во­ва­ли. Боль­но уж он штра­фо­вать лю­бил. Эту са­мую пра­ви­лу — ко­го штра­фо­вать и на сколь­ко де­нег — он за­мес­то мо­лит­вы знал. Мы его про­сим: «Осло­бо­ни, Мар­кел Ав­де­ич!» Ку­да там! Пла­ти — бо­лее ни­ка­ких. Ку­да ж по­дать­ся? Пло­тим. Все до ко­пе­еч­ки со­бе­рет — сво­его не упус­тит да и чу­жо­го прих­ва­тит. Он, по­кой­ник, свою поль­зу по­ни­мал, не то, что у нас — вов­се без по­ня­тия на­род! Треть­ед­ни ро­ют ба­бы мор­ков­ку — на бар­жу гру­зить. Я, ко­неч­но, счи­таю. Идет му­жик хо­ро­шев­с­кий с кор­зи­ной кри­чит: «Ба­бы, дай­те мор­ков­ки!» Она ему — раз пол­ную кор­зи­ну! Я тут к ней! «Ка­кое ты, — го­во­рю, — име­ешь пра­во? Мор­ков­ка не твоя, кол­хоз­ная мор­ков­ка!»

Воодушевившись, ста­рик силь­но хлес­нул по док­тор­с­ко­му ко­ле­ну сво­ей тя­же­лой ла­донью.

— «Сыпь, — кри­чу му­жи­ку, — взад!» Ме­ня же ба­ба та, Про­кофь­ев­на, и об­ру­га­ла ма­тер­ным сло­вом. Ка­кое же в ней по­ня­тие? Опять же возь­ми меш­ки. Нех­ват­ка ведь, а бро­си­ли на ули­це. Ре­бя­тиш­ки, зна­мо, бред­ни по­де­ла­ли…

— Зна­чит, при­жи­мал он вас креп­ко, этот Мар­кел Ав­де­ич? — пе­ре­бил док­тор, воз­в­ра­щая ста­ри­ка к преж­ней те­ме.

Кузьма Ан­д­ре­евич зак­рыл гла­за. На сте­не чер­нел его боль­шой про­филь, из­ло­ман­ный по­лук­ружь­ями бре­вен.

— Креп­ко при­жи­мал, лы­сый бес. Так и жил на му­жиц­кой шее и ни­ка­ко­го стес­ненья се­бе не имел. У му­жи­ков, ска­жи, не толь­ко что ко­ро­вен­ку — ов­цу не­ку­да выг­нать, а Мар­кел-то Ав­де­ич все раз­ду­ва­ет хо­зяй­с­т­во: у не­го те­бе и скот, и хлеб, и мас­ло­бой­ка. Мо­ло­ко во­зил на про­да­жу. Мо­ло­ко это зав­сег­да ба­рыш­ное де­ло, еже­ли глаз иметь. Мо­ло­ко ве­щес­т­во но­ро­вис­тое, для над­зо­ру за ним че­ло­ве­ка ста­вить нуж­но, а не чур­бак. При Ус­тинье-то все глад­ко шло, а нын­че пос­та­ви­ли Филь­ку Мо­ся­ги­на. Кис­нет, ска­жи, у не­го мо­ло­ко, да и на! Уж мы и ту­ды и сю­ды, — кис­нет! Убы­ток при­ни­ма­ем!

— Кузь­ма Ан­д­ре­евич, — ос­та­но­вил его док­тор, — ты мне про мо­ло­ко уж рас­ска­зы­вал.

— Ког­да? — не­до­вер­чи­во спро­сил ста­рик. — Нет, мил че­ло­век, я те­бе про дру­гое ска­зы­вал. Я те­бе ска­зы­вал, как у нас кар­тош­ка взоп­ре­ла, За­хо­жу в яму, бе­ру кар­тош­ку, а она слад­кая; гни­лым теп­лом от нее так и пы­шет. Ах ты, го­ре! Раз­ве мыс­ли­мо! Убы­ток.

— Слы­шал я про кар­тош­ку, — сно­ва ос­та­но­вил его док­тор. — Ты про ста­ри­ну рас­ска­жи.

— А я про что? — уди­вил­ся Кузь­ма Ан­д­ре­евич. — Я те­бе про ста­ри­ну и ска­зы­ваю. О кар­тош­ке — это к сло­ву. Вот, зна­чит, слу­шай про ста­ри­ну: я, мил че­ло­век, лю­би­тель про нее ска­зы­вать — пя­тер­ку за­ра­бо­тал. Вер­но. Го­род­с­кой один дал мне пя­тер­ку, пон­д­ра­вил­ся ему. Да-а-а… Сто­ят у не­го, у это­го Мар­ке­ла Ав­де­ича, кру­гом сто­ро­жа; на­род по­доб­рал он лю­той, чу­жес­т­ран­ный на­род, гла­зас­тый. По но­чам он, зна­чит, хо­дит, са­мо­лич­но сто­ро­жей по­ве­ря­ет, нет ли где пот­ра­вы, али по­руб­ки. Эх! и бо­ялись его сто­ро­жа. У не­го не пос­пишь — враз дос­тиг­нет! Он бы с это­го, с Ти­мо­фея бы Про­ни­на, шку­ру снял! Стра­мо­та ведь! За­хо­жу треть­ед­ни на скот­ный двор — ти­хо. Спит он, Ти­мо­фей-то; выс­ко­чил нав­с­т­ре­чу, а гла­зи­ща мут­ные. Под­ня­лось тут во мне сер­д­це… «Как ты, — го­во­рю, — име­ешь пол­ное пра­во спать на ох­ра­не кол­хоз­но­го ско­та?» А он: «Тво­его, — го­во­рит, — де­ла нет!» — «Как так нет? Я те­бе кто? Чле­нов прав­ле­ния ты слу­шать дол­жон?..» Тут я, ко­неч­но…

Доктор по­нял, что и се­год­ня не ус­лы­шит кон­ца ис­то­рии о ги­бе­ли Мар­ке­ла Ав­де­ича. Док­тор взгля­нул на ча­сы,

— Две­над­цать без де­ся­ти.

Старик на­тя­нул ту­луп.

— Пой­тить сто­ро­жей пог­ля­деть. По­том дос­ка­жу, Алек­сей Сте­па­нов. Я те­бе мно­го про ста­ри­ну мо­гу ска­зать. Я ее всю нас­к­розь ви­жу, как в озе­ре.

Доктор про­во­дил его. Ве­тер шел гус­той и ров­ный, как ре­ка; глу­хо гу­де­ли вер­ши­ны ста­рых бе­рез. Крыль­цо ка­ча­лось под но­га­ми плав­но, как лод­ка. Кузь­ма Ан­д­ре­евич встре­во­жил­ся, при скуд­ном све­те фо­на­ря дол­го ос­мат­ри­вал пе­ри­ла и стол­бы. На­ко­нец огор­чен­но ска­зал:

— Чтой ты, Алек­сей Сте­па­нов, пло­хо за му­жи­ка­ми гля­дишь? Вя­жут за крыль­цо ло­ша­дей: стол­бы рас­т­ре­во­жи­ли. Ты го­няй… Ко­но­вязь, что ли, пос­та­вить им?

И до­ба­вил без вся­кой ви­ди­мой свя­зи:

— Те­бе, ко­неч­но, скуч­но в де­рев­не. Те­ат­ров здесь нет, а раз­ве уче­но­му че­ло­ве­ку мыс­ли­мо, что­бы без те­ат­ра? Там те­бе сей­час на ги­та­ре сыг­ра­ют, рус­ско­го спля­шут, по­ка­жут жен­щи­ну-па­ук…

Он ушел, жес­т­ко по­шур­ки­вая ту­лу­пом, ве­ером рас­сти­лая пе­ред со­бой свет фо­на­ря.

 

17

    Настенка Фе­до­со­ва бой­ко вы­би­ра­ла от­г­ла­жен­ную ла­до­ня­ми жердь. Пос­к­ри­пы­вал жу­равль, пос­ту­ки­ва­ла бадья и ро­ня­ла в сы­рую и тем­ную глу­би­ну гул­кие всплес­ки. Ус­тинья сто­яла здесь же. Но­вое рас­пис­ное ко­ро­мыс­ло ле­жа­ло у ее ног. До­жи­да­ясь оче­ре­ди, она раз­го­ва­ри­ва­ла с ба­ба­ми о док­то­ре. Мо­сев­на спро­си­ла:

    — Не страш­но те­бе, ба­бынь­ка? Он ведь вон ка­кой здо­ро­ву­щий. Враз сло­мит.

Устинья мол­ча­ла, гля­дя на ши­ро­кую выг­ну­тую струю, рас­ц­ве­чен­ную зыб­кой ра­ду­гой.

— Он, по­ди, на де­ре­вен­с­ких-то и не смот­рит, — ска­за­ла Нас­тен­ка.

Голос ее, по­ка­за­лось Ус­тинье, зву­чит нас­меш­ли­во: де, мол, плю­ет он на твою кра­со­ту. Ук­ла­ды­вая на пол­ное пле­чо ко­ро­мыс­ло, Ус­тинья от­ве­ти­ла:

— На ко­го, мо­жет, и не пос­мот­рит, а к иным каж­дую ночь хо­дит.

И пош­ла — мед­лен­но, с по­тя­го­той, чуть сги­ба­ясь под тя­жес­тью ве­дер, и все ба­бы за­вис­т­ли­во по­ду­ма­ли, что око­ло нее ни один му­жик не удер­жит­ся, будь он хоть де­сять раз уче­ный. И дол­го су­да­чи­ли ба­бы у ко­лод­ца, а к ве­че­ру вся де­рев­ня зна­ла, что док­тор жи­вет с Ус­тинь­ей.

Кузьма Ан­д­ре­евич ус­лы­шал эту но­вость на прав­лен­с­ком соб­ра­нии, где пред­се­да­тель то­по­том со­об­щил:

— Смот­ри-ка… Мо­жет, на зи­му ос­та­нет­ся у нас. Ба­ба-то боль­но хо­ро­ша: жал­ко бро­сить та­кую.

Кузьма Ан­д­ре­евич обес­по­ко­ил­ся. Выб­рав час, ког­да док­то­ра не бы­ло до­ма, он наг­ря­нул к Ус­тинье. Она при­че­сы­ва­лась на ночь; си­ние во­ло­сы спо­кой­ной вол­ной тек­ли на ее го­лые пле­чи.

— Как оно, здо­ровь­иш­ко-го, Ус­тя?

— Спа­си­бо.

— Ну и сла­ва бо­гу. Док­тор-то где?

— При­дет.

Молчание. Кузь­ма Ан­д­ре­евич каш­ля­нул, на­чал за­чем-то рас­спра­ши­вать, мно­го ли хо­дит боль­ных, силь­но ли ус­та­ет док­тор. И очень до­воль­ный сво­ей хит­рос­тью, что подъ­ехал так лов­ко, на кри­вой, ска­зал:

— Дверь у те­бя, Ус­тя, без крюч­ка. Не бо­ишь­ся ночью?

— Не­пуг­ли­вая, — от­ве­ти­ла она, зап­ле­тая ко­су.

Никакой дру­гой хит­рос­ти Кузь­ма Ан­д­ре­евич вы­ду­мать не мог и спро­сил нап­рям­ки:

— Док­тор-то, го­во­рят, жи­вет с то­бой?

— А что я — пор­че­ная? — от­ве­ти­ла она, пох­ва­ля­ясь. — Со мною лю­бой бу­дет жить. Хо­чешь, те­бя отобью у ста­ру­хи?

— Эх, Ус­тя! Не убе­рег­ла ты се­бя, Ус­тя! — ска­зал Кузь­ма Ан­д­ре­евич и вы­шел, до­са­дуя на бабью сла­бость.

Он за­дер­жал­ся в тем­ных се­нях: не мог най­ти вы­хо­да. Вдруг дверь от­к­ры­лась, во­шел Ти­мо­фей.

— Ус­тя, где ты? — спро­сил он, не за­ме­тив Кузь­ма Ан­д­ре­еви­ча. Вто­рую дверь в ком­на­ту он зак­рыл за со­бой неп­лот­но; тем­но­ту про­ка­лы­ва­ло уз­кое ши­ло жел­то­го све­та. Кузь­ма Ан­д­ре­евич на цы­поч­ках по­до­шел к две­ри.

Голос Ти­мо­фея:

— Как оно, здо­ровь­иш­ко, Ус­тя?

Голос Ус­тиньи:

— Спа­си­бо.

Голос Ти­мо­фея:

— Ну и сла­ва бо­гу. Док­тор-то где?

Голос Ус­тиньи:

— При­дет.

Молчание. По­том сно­ва вкрад­чи­вый го­лос Ти­мо­фея:

— Что ж ты, Ус­тя, на дверь крю­чок не по­ве­сишь? Ночью-то страш­но… од­ной.

— Не­пуг­ли­вая, — сер­ди­то от­ве­ти­ла Ус­тинья. — Ишь, хо­дят, вы­пы­ты­ва­ют. Ну и жи­вем, те­бе-то что? Ай рев­ность? Я вот ба­бе-то ска­жу: она те­бе бо­ро­ден­ку по­вы­дер­га­ет.

— Эх, Ус­тя, — вздох­нул Ти­мо­фей, — не убе­рег­ла ты се­бя, Ус­тя…

— Иди! Наш­ли мо­на­хи­ню. Для вас, что ли, псов, бе­речь!

 

18

    Так бы­ло сде­ла­но Кузь­мой Ан­д­ре­еви­чем важ­ное от­к­ры­тие, что ло­дырь Ти­мо­фей, опа­са­ющий­ся вто­рич­но­го ос­мот­ра, и все­ми ува­жа­емый луч­ший удар­ник Кузь­ма Ан­д­ре­евич име­ют од­но же­ла­ние — пос­ко­рее спро­ва­дить док­то­ра из де­рев­ни. Та­кая об­щ­ность же­ла­ний как бы урав­ни­ва­ла их, что бы­ло для Кузь­мы Ан­д­ре­еви­ча не­пе­ре­но­си­мо ос­кор­би­тель­ным. Всю ночь зло­бил­ся он на Ти­мо­фея; ут­ром на­шел пред­се­да­те­ля и ска­зал ему, что в кол­хо­зе по­та­ка­ют ло­ды­рям, что он, Кузь­ма Ан­д­ре­евич, со­рок лет кор­мил ку­ла­ка Хру­ли­на, а те­перь, при со­вет­с­кой влас­ти, не сог­ла­сен кор­мить «вся­ких по­доб­ных», ко­то­рые без­за­бот­но от­ды­ха­ют в ко­ров­ни­ках, да и там не ка­ра­улят, а спят.

    Разговор про­ис­хо­дил в сбруй­ном са­рае, в гус­том дег­тяр­ном по­лу­сум­ра­ке.

— Ду­рит му­жик, — ска­зал Гав­ри­ла Сте­па­но­вич. — А ведь бед­няк! — И вдруг уди­вил­ся: — Ведь бед­няк! Ты мне вот что рас­тол­куй, Кузь­ма Ан­д­ре­евич. Ведь бед­няк! Се­год­ня же пусть идет в ам­бу­ла­то­рию.

Зная Ти­мо­фе­еву хит­рость, Кузь­ма Ан­д­ре­евич за­ра­нее по­го­во­рил с док­то­ром.

— И всег­да он кри­чит: «Я ер­ман­с­кой во­ины ерой, ме­даль имею!» Ме­даль он, вер­но, что име­ет, толь­ко ни­ка­ко­го ерой­с­т­ва он не ис­пол­нил и ме­даль тот по­лу­чил за лов­кое сло­во. От стра­ху, что ли, он это сло­во ене­ра­лу ляп­нул? Мно­го­се­мей­ный он — во­семь душ. Ене­рал-то спро­си: «Что ты боль­но ста­ра­ешь­ся, ря­до­вой Ти­мо­фей Про­нин?» А он ене­ра­лу в от­вет: «Ва­ше пре­вос­хо­ди­тель­с­т­во! Сол­дат пло­до­вит быть дол­жон!» И ру­ку дер­жит под ко­зы­рек по всей фор­ме. Ене­рал тот очень был тол­с­тый, чуть не упал от сме­ху. «Ну, — го­во­рит, — мо­ло­дец, ря­до­вой Ти­мо­фей Про­нин, обя­зан­ность свою зем­ную здо­ро­во ис­пол­ня­ешь!» И дал Ти­мо­фею за это лов­кое сло­во ме­даль. А чтоб ерой­с­т­во, Ти­мо­фей врет; ни­ка­ко­го он ерой­с­т­ва не ис­пол­нил и ме­даль по­лу­чил зря…

Опасаясь, что эти сло­ва по­ка­жут­ся док­то­ру слиш­ком прис­т­рас­т­ны­ми, Кузь­ма Ан­д­ре­евич до­ба­вил:

— А мо­жет, и не зря… Мо­жет, ене­рал боль­шо­го ума был че­ло­век. Мо­жет, он так рас­су­дил: раз ты лю­дей неп­ри­ятель­ных унич­то­жа­ешь по мо­ему при­ка­зу, то дол­жон столь­ко же но­вых мла­ден­цев пред­с­та­вить, что­бы не бы­ло на зем­ле бес­по­ряд­ку и спу­та­ни­цы. Толь­ко нав­ряд ли… Ене­ра­лы в это де­ло не вни­ка­ли; в это вни­ка­ли боль­ше по­пы. А нас­чет ки­лы он, Ти­мо­фей, обя­за­тель­но врет, еже­ли от зло­ехид­с­т­ва он всю ночь нап­ро­лет ра­бо­тать мо­жет: под­пор­ки ста­вить… али там колья вби­вать…

Прощаясь, Кузь­ма Ан­д­ре­евич вдруг ска­зал сер­ди­то и убеж­ден­но:

— А толь­ко го­род­с­кие ба­бы все од­но луч­ше на­шен­с­ких!

 

19

    Тимофей при­шел к док­то­ру, фаль­ши­во гор­бясь, под­дер­жи­вая обе­ими ру­ка­ми жи­вот, слов­но бо­ял­ся, что вы­ва­лит­ся на зем­лю его ки­ла.

    Тимофей рас­стег­нул шта­ны. Скла­ды­ва­ясь гар­мош­кой, они мед­лен­но спол­за­ли на пыль­ные, ры­жие са­по­ги. Ти­мо­фей лег на ку­шет­ку, зад­рал ру­ба­ху. Жи­вот у не­го был блед­ный и вы­пук­лый. «Ой, ой!» — зак­ри­чал Ти­мо­фей, как толь­ко док­тор по­до­шел к не­му.

Он кри­чал, не пе­рес­та­вая, да­же тог­да, ког­да док­тор при­ка­сал­ся к его но­гам. Он кри­чал рав­но­душ­но и без­раз­лич­но: он за­ра­нее знал, что не су­ме­ет об­ма­нуть док­то­ра.

— Врешь, — мор­щил­ся док­тор, — по­мол­чи ты хоть од­ну ми­нут­ку: в ушах зве­нит… А вот сей­час дол­жен ты кри­чать, — ведь боль­но?

— Ой, ой! — скуч­ным го­ло­сом от­ве­тил Ти­мо­фей.

Доктор силь­нее на­да­вил на его жи­вот. Ти­мо­фей взвил­ся и за­орал по-нас­то­яще­му: ут­роб­ным зве­ри­ным во­ем.

— Ну что ж, Ти­мо­фей, — ска­зал док­тор, — пло­хие твои де­ла.

— Ей-бо­гу, бо­лит!

Бледная тень Ти­мо­фея па­да­ла док­то­ру в но­ги. Жал­ко дер­га­лась бо­ро­ден­ка. Ру­ка­ми он под­дер­жи­вал не­зас­тег­ну­тые шта­ны.

— Пло­хое де­ло, — пов­то­рил док­тор: — при­дет­ся, ми­лый, ло­жить­ся те­бе на опе­ра­цию: киш­ки вы­ре­зать.

Нижняя че­люсть Ти­мо­фея от­вис­ла. Шта­ны, скла­ды­ва­ясь гар­мош­кой, сно­ва спол­з­ли на са­по­ги.

— Да, да, — под­т­вер­дил док­тор. — Не­ожи­дан­но? Что же де­лать? Апен­ди­цит, ми­лый. очень за­пу­щен­ный апен­ди­цит. В лю­бое вре­мя воз­мож­но гной­ное вос­па­ле­ние. Соб­с­т­вен­ную смерть ты но­сишь в се­бе, Ти­мо­фей. Ре­зать нуж­но.

Тимофей сто­ял бе­лый и нед­ви­жи­мый.

— Рез… рез… — он ни­как не. мог вы­го­во­рить страш­но­го сло­ва. — Ре­зать! — вдруг за­во­пил он тон­ко, с над­ры­вом, по-бабьи и рух­нул на ко­ле­ни, слов­но под­ло­ми­лись его хи­лые но­ги.

Захлебываясь, он ка­ял­ся в сво­ем прит­вор­с­т­ве; рас­ска­зал о гу­се, ко­то­ро­го по­да­рил фель­д­ше­ру за справ­ку. Он обе­щал ра­бо­тать вдвое про­тив ос­таль­ных, толь­ко бы не по­сы­ла­ли его ре­зать­ся. Док­тор был не­умо­лим.

— Пом­решь, ес­ли не по­едешь, — от­ве­чал он. — И ехать нуж­но те­бе не­мед­лен­но.

Тимофей в от­ча­янии бро­сил­ся к пред­се­да­те­лю.

— Щу­чий ты сын, — за­дум­чи­во ска­зал пред­се­да­тель, по­ти­рая скри­пу­чую го­ло­ву. — А оно, брат, обер­ну­лось дру­гим бо­ком. И так я по­ла­гаю, Ти­мо­фей, что эта вред­ная стер­ва за­ве­лась в тво­ем брю­хе от без­делья. Те­перь вот каз­нись. Иди-ка, брат, до­мой да со­би­рай ме­шок. А я Си­лан­тию Гне­до­ву ска­жу, что­бы зап­ря­гал под­во­ду…

— Не по­еду! — за­во­пил Ти­мо­феи. — Не дам­ся!

— Не ду­ри! — зак­ри­чал пред­се­да­тель. — Ишь ты! А пом­решь, ку­да мы тво­их семь душ де­нем? Те­бя кор­ми­ли, ло­ды­ря, а по­том их!.. По­ез­жай!

Тимофея про­во­жа­ла вся семья. Он си­дел на под­во­де серь­ез­ный, хму­рый и мол­ча­ли­вый. Тос­ку­ющи­ми гла­за­ми он смот­рел на свою из­бен­ку.

— Про­щай­те, пра­вос­лав­ные! — зак­ри­чал он. — Ли­хом не по­ми­най­те!

Баба за­вы­ла, а за ней и ре­бя­тиш­ки.

— Крас­ки мои бе­ре­ги, Ак­синья! — крик­нул Ти­мо­фей уже из­да­ли, — Еж­ли не вер­нусь, де­ше­во не про­да­ва-а-ай!

Телега скры­лась под ко­со­го­ром, а ми­ну­ту спус­тя заг­ро­хо­та­ла по бре­вен­ча­то­му мос­ту.

 

20

    Три дня под­ряд док­тор про­сы­пал­ся чуть свет: же­лез­ная кры­ша буль­ка­ла, пе­ре­ли­ва­лась и хрус­те­ла под тя­же­лы­ми са­по­га­ми Кузь­мы Ан­д­ре­еви­ча,

    Наконец бы­ли за­де­ла­ны все про­ру­би­ны. Док­тор ре­шил в эту ночь лечь по­рань­ше и выс­пать­ся как сле­ду­ет. Ус­тинья дол­го во­зи­лась в ком­на­те, вы­ти­рая по­су­ду и стол,

Доктор по­шел за ней сле­дом, что­бы за­пе­реть дверь. Как всег­да, она за­дер­жа­лась в две­рях, пос­мот­ре­ла влаж­ны­ми по­тем­нев­ши­ми гла­за­ми. Док­то­ра по­ве­ло су­до­ро­гой. Тя­же­лая кровь хо­ди­ла, тол­ка­ясь, в его боль­шом те­ле. Он ждал, опус­тив го­ло­ву, ло­мая же­ла­ние.

Наконец Ус­тинья выш­ла, ле­гонь­ко за­дев его лок­тем.

Накинув крю­чок, док­тор быс­т­ро раз­дел­ся и лег.

— Чорт зна­ет что! — то­по­том го­во­рил он и не мог ус­нуть, то­ми­мый греш­ны­ми мыс­ля­ми. Он знал, что мо­жет прой­ти че­рез при­ем­ную в ее ком­на­ту и не встре­тит от­ка­за. Очень яс­но он пред­с­та­вил се­бе, как прыг­нет в при­ем­ной зыб­кая по­ло­ви­ца и за­та­ен­но звяк­нут склян­ки с ме­ди­ка­мен­та­ми. — Чорт зна­ет что! — пов­то­рил он, во­ро­ча­ясь на кой­ке: она вздра­ги­ва­ла и виз­жа­ла под его силь­ным те­лом.

Зря сбол­т­ну­ла у ко­лод­ца Ус­тинья. Не жил с ней док­тор и да­же не лез. Сна­ча­ла это ка­за­лось ей стран­ным, по­том обид­ным. Док­тор нра­вил­ся ей, иног­да она ло­ви­ла его во­ров­с­кие го­ря­чие взгля­ды, но бы­ли они та­ки­ми ко­рот­ки­ми, что Ус­тинья да­же не ус­пе­ва­ла от­ве­тить на них улыб­кой. Нас­ту­пал ве­чер, док­тор за­пи­рал дверь и ос­та­вал­ся один в ком­на­те. Ни ра­зу не по­пы­тал­ся он за­дер­жать Ус­тинью, на­обо­рот, вып­ро­ва­жи­вал ее пос­ко­рей. Ночью она пла­ка­ла, но о сво­ей оби­де ни­ко­му не го­во­ри­ла — из гор­дос­ти. Ес­ли уж очень прис­та­ва­ли с рас­спро­са­ми, ко­рот­ко от­ве­ча­ла: «Жи­вет».

А док­тор сдер­жи­вал­ся по двум при­чи­нам. Сна­ча­ла ме­ша­ли со­об­ра­же­ния эти­чес­кие — слу­жеб­ное стар­шин­с­т­во, а по­том до­ба­ви­лись прак­ти­чес­кие со­об­ра­же­ния. Док­тор по­ду­мы­вал о Мос­к­ве, за­го­то­вил сда­точ­ные ве­до­мос­ти по ам­бу­ла­то­рии и те­перь вел се­бя так, что­бы при отъ­ез­де не воз­ник­ло ни­ка­ких да­же вто­рос­те­пен­ных за­дер­жек,

Недавно он на­пи­сал сво­ему мос­ков­с­ко­му дру­гу:

«Я ра­бо­таю в де­рев­не тре­тий год. Это в кон­це кон­цов нес­п­ра­вед­ли­во — заг­нать че­ло­ве­ка в глушь и дер­жать его там до се­дых во­лос. Я хо­чу вер­нуть­ся в Мос­к­ву. Пус­кай те­перь кто-ни­будь дру­гой по­ра­бо­та­ет на мо­ем мес­те. Свя­зи у те­бя есть. Очень про­шу ус­т­ро­ить мне пе­ре­вод хо­тя бы в под­мос­ков­ную боль­ни­цу».

Московский друг от­ве­тил док­то­ру так:

«Твое пись­мо приш­лось как нель­зя бо­лее кста­ти. Вско­ре от­к­ры­ва­ет­ся но­вая боль­ни­ца в Ле­нин­с­кой сло­бо­де. Я наз­на­чен за­ве­ду­ющим и че­рез не­де­лю нач­ну ком­п­лек­то­вать штат. Боль­ни­ца бу­дет об­раз­цо­вая, по­это­му в Мос­з­д­ра­ве ко мне от­но­сят­ся с поч­те­ни­ем и вни­ма­ни­ем. Я бу­ду ре­ши­тель­но нас­та­ивать на тво­ем пе­ре­во­де и нис­коль­ко не сом­не­ва­юсь в ус­пе­хе. При­го­товь­ся и по пер­во­му сиг­на­лу не­мед­лен­но вы­ез­жай, что­бы ра­йон­щи­ки не ус­пе­ли опом­нить­ся и за­дер­жать те­бя».

Теперь док­тор ждал ре­ши­тель­но­го из­вес­тия.

Гулкие уда­ры то­по­ра раз­бу­ди­ли его опять на рас­све­те. Не оде­ва­ясь, он под­бе­жал к ок­ну, сдви­нул шпин­га­ле­ты. Ра­ма от­к­ры­лась сра­зу на оба рас­т­во­ра. Ут­ро пах­ло мо­ро­зом: ря­би­на стря­хи­ва­ла на по­до­кон­ник ро­су.

— Я, мил че­ло­век… это все я сту­чу. Крыль­цо вот под­п­рав­ляю. Опять рас­ка­ча­ли му­жи­ки.

Оставляя на се­дой тра­ве тем­но­зе­ле­ные сле­ды, по­до­шел Кузь­ма Ан­д­ре­евич.

— Все чи­нишь, — рас­т­ро­ган­но ска­зал док­тор. — Соз­на­тель­ный ты че­ло­век, Кузь­ма Ан­д­ре­евич. Как буд­то о сво­ем до­ме за­бо­тишь­ся.

Кузьма Ан­д­ре­евич сму­тил­ся и пос­пеш­но от­вел гла­за.

— Кры­шу я те­бе, Алек­сей Сте­па­нов, ис­п­ра­вил… крыль­цо. Сде­лай те­перь мне ува­же­ние.

— Всег­да го­тов, — улыб­нул­ся док­тор, под­ни­мая по-пи­онер­с­ки ру­ку.

В ком­на­те гу­лял прох­лад­ный ве­тер, пос­к­ри­пы­ва­ла на пет­лях окон­ная ра­ма, и, пос­луш­ные ее дви­же­нию, бе­га­ли по сте­не вверх и вниз сол­неч­ные зай­чи­ки.

— Бе­да му­жи­кам приш­ла, — го­во­рил Кузь­ма Ан­д­ре­евич, — ни те­бе меш­ков, ни ан­ба­ров. Гав­ри­ла-то Сте­па­нов, пред­се­да­тель, в трид­ца­том го­ду ком­му­ной за­ду­мал жить. Ну, и бы­ли у ко­го ан­ба­риш­ки, так ра­зоб­ра­ли, а у ме­ня и ни­ког­да его не бы­ло, ан­ба­ра. Мой уро­жай, мил че­ло­век, в ста­рое вре­мя в ки­сет вме­щал­ся, да и то не до­вер­ху. Нын­че у нас по де­вять ки­ло с по­ло­ви­ной од­но­го толь­ко хле­ба на тру­до­день, да кар­тош­ка, да свек­ла, да ка­пус­та. Ку­да сло­жишь? Гне­дов-то Си­лан­тий хле­бом всю гор­ни­цу за­ва­лил, в се­нях кар­тош­ка, а спит на дво­ре. Ут­рен­ник его ух­ва­тит за пят­ку, роп­чет: «Это? — го­во­рит, — что за жиз­ня? Со­бачья это жиз­ня — во дво­ре спать».

Доктор ус­пел уже одеть­ся, а Кузь­ма Ан­д­ре­евич все еще не до­шел до су­щес­т­ва сво­ей прось­бы.

— Тру­дод­ней у нас мно­го — мо­их трис­та семь­де­сят да ста­ру­хи­ных, по­ди, сот­ня. Из­бен­ку мою ты сам ви­дел. Ну, ку­да я все де­ну? А у те­бя в ам­бу­ла­то­рии, Алек­сей Сте­па­нов, под­лав­ка все од­но сво­бод­ная. Опять же прис­т­рой­ка. Дро­ва-то вы­ки­нуть бы, кто их возь­мет?

— По­жа­луй­с­та! — от­ве­тил док­тор. — Сде­лай ми­лость.

Кузьма Ан­д­ре­евич ушел чрез­вы­чай­но до­воль­ный; ему ка­за­лось, что, за­ни­мая сво­им доб­ром еще до отъ­ез­да док­то­ра прис­т­рой­ку и под­лав­ку, он как бы за­ра­нее всту­пал во вла­де­ние хру­лин­с­ким до­мом.

 

21

    Через три не­де­ли Ти­мо­фей воз­в­ра­щал­ся из боль­ни­цы до­мой. В по­ез­де лю­ди всег­да сло­во­охот­ли­вы, а со­се­ди по­па­лись Ти­мо­фею хо­ро­шие — ра­бо­чие с пос­т­рой­ки но­во­го же­лез­но­до­рож­но­го мос­та. Уз­нав, что Ти­мо­фей пе­ре­нес опе­ра­цию, они ос­во­бо­ди­ли для не­го ниж­нюю пол­ку, по­или ча­ем, уго­ща­ли па­пи­ро­са­ми. Са­мый стар­ший из них — лы­си­на бы­ла у не­го та­кая — гла­зам боль­но! — не­то­роп­ли­во бе­се­до­вал с Ти­мо­фе­ем.

    — Что же те­бе ре­за­ли-то?

— Брю­хо… Бо­лезнь моя, док­тор го­во­рит, по­лу­чи­лась у ме­ня с над­ры­ву. Ви­дишь ты, за­вер­ну­ли мы у се­бя в кол­хо­зе боль­шое де­ло, а я… кгм… я, ви­дишь ты, член прав­ле­ния. Те­перь­ча убор­ка. У нас од­них хле­бов пять­сот га… Да… Ну, ко­неч­но, с ут­ра до поз­д­ней но­чи. Му­жи­ки и то го­во­рят: «Отдох­ни, Ти­мо­фей Пет­ро­вич, за­не­мо­жешь, не ро­вен час. Ку­ды мы без те­бя? Как ов­цы без пас­ту­ха». Да… «Не­ког­да, — го­во­рю, — брат­цы, как есть ло­зунг, что­бы все уб­рать». А сам, ко­неч­но, как есть член прав­ле­ния, дол­жен по­ка­зать при­мер. Как все рав­но в бою — пер­вый. Я за это на ер­ман­с­ком еще фрон­те ме­даль по­лу­чил. Вот, зна­чит, с над­ры­ву и прик­лю­чи­лась в брю­хе бо­лезнь.

— Бо­лезнь эта по­чет­ная, — ска­зал лы­сый. — Мы то­же креп­ко ра­бо­та­ем на мос­ту. Мне…

Тут лы­сый улыб­нул­ся, весь прос­вет­лел:

— Мне гра­мо­ту да­ли по­чет­ную. Свар­щик я…

— Нын­че вре­мя та­кое, — под­т­вер­дил Ти­мо­фей. — Ко­то­рых ра­бот­ни­ков от­ли­ча­ют. За­ку­рить нет ли?

Четыре ру­ки ус­луж­ли­во про­тя­ну­лись к не­му; он взял все че­ты­ре па­пи­ро­сы — од­ну в рот, ос­таль­ные про за­пас. По­том к не­му про­тя­ну­лись че­ты­ре заж­жен­ные спич­ки. Он за­ку­рил у лы­со­го, ока­зы­вая ему ува­же­ние.

— Да-а… Хле­ба, чтоб не сов­рать, вый­дет у нас кил по две­над­цать на тру­до­день. Кол­хоз наш удар­ный, на весь ра­йон кол­хоз. Вот те­перь бе­рет сом­не­ние, — как там уп­ра­ви­лись му­жи­ки без ме­ня. Я, ког­да уез­жал, им на­ка­зы­вал: «Дер­жи­тесь, мол, креп­че, му­жи­ки, что­бы по­ля у вас бы­ли чис­тые!..» Эх, и про­во­жа­ли они ме­ня! Сле­за­ми за­ли­лись!

Поезд шел под ук­лон, гро­хо­тал и ре­вел; ло­шадь на да­ле­ком хол­ме нас­то­ро­жен­но под­ня­ла го­ло­ву. Ря­дом с по­ез­дом, вы­су­нув длин­ный язык, мча­лась, рас­тя­ги­ва­ясь от нап­ря­же­ния, чер­ная со­ба­ка. Плы­ли выб­ри­тые по­ля, де­рев­ни, цер­к­ви с обод­ран­ны­ми ку­по­ла­ми, без крес­тов и та­кие же бе­лые, как цер­к­ви, си­лос­ные баш­ни. По­том — все мед­лен­нее: скла­ды, цин­ко­вый эле­ва­тор, крас­ные и зе­ле­ные ва­го­ны. Ос­та­нов­ка. Лы­сый пос­лал од­но­го из сво­их то­ва­ри­щей за ки­пят­ком. У Ти­мо­фея не бы­ло круж­ки. Лы­сый по­дал ему свою.

— Чай­ку… Пет­ро, ты в го­ро­де кон­фе­ты по­ку­пал. Угос­ти то­ва­ри­ща кол­хоз­ни­ка. Бе­ри, бе­ри, Ти­мо­фей Пет­ро­вич, не стес­няй­ся.

Тимофей взял це­лую горсть и спря­тал в кар­ман.

— Опять же си­лос­ная баш­ня, В ней то­же на­до иметь по­ня­тие, в си­лос­ной баш­не. В на­шей, к при­ме­ру, во­да. Си­лос в прош­лом го­де про­пал. Я сей­час об­с­мот­рел, про­ко­пал тран­шею, от­вел во­ду…

Поезд тро­нул­ся. Во­шел, нес­ме­ло ози­ра­ясь, му­жик с ко­том­кой за пле­ча­ми. Из дыр его по­лу­шуб­ка тор­ча­ла жес­т­кая ры­жая ов­чи­на; та­кая же ов­чи­на рос­ла на се­ром его ли­це. Бо­сые но­ги му­жи­ка бы­ли со­вер­шен­но чер­ны­ми.

Мужик ре­ши­тель­но при­сел на кон­чик ска­мей­ки.

— Да­ле­ко? — спро­сил лы­сый.

Мужик прив­с­тал и сип­ло от­ве­тил:

— До­мой.

— Ку­да?

— В Егор­ши­но, в де­рев­ню, — сно­ва прив­с­тал му­жик.

— В кол­хоз?

Мужик мол­чал, гля­дя в ок­но. Там — дождь, се­рые стол­бы, ис­тер­зан­ные клочья па­ро­воз­но­го ды­ма, мер­т­вен­но-бе­ло­го на тем­не­ющем не­бе. Уто­ми­тель­но и рав­но­мер­но — ни­же и вы­ше и опять ни­же — тя­нут­ся про­во­да.

— В кол­хоз? — пов­то­рил лы­сый.

Мужик съежил­ся, точ­но хо­те­ли его уда­рить, и прив­с­тал.

— В кол­хоз! — ока­зал он с от­ча­ян­нос­тью. — Ви­нить­ся.

— Выг­нан­ный?

— Выг­нан­ный… Да толь­ко не по за­ко­ну ме­ня выг­на­ли! Все од­но не по за­ко­ну.

Слова он от­щел­ки­вал су­хо и быс­т­ро. Из дым­но­го по­лу­сум­ра­ка жес­т­ко поб­лес­ки­ва­ли его гла­за. У не­го бы­ли страш­ные гла­за: го­лые, без рес­ниц, окай­м­лен­ные крас­ным. Его ко­рот­кие ту­пые паль­цы бе­га­ли по ху­дым ко­ле­ням.

— Я не от­ка­зы­ва­юсь, я приз­наю, — ло­дыр­ни­чес­т­во… Об­шиб­ся че­ло­век! Толь­ко нет та­ко­го за­ко­ну, что­бы гнать с пер­во­го ра­зу!

Густо за­гу­дел па­ро­воз. Ляз­г­нул мост, мель­к­нул в ок­не же­лез­ным пе­реп­ле­том.

— А ку­да ез­дил? — спро­сил лы­сый.

— Вез­де был… Мы по плот­нич­но­му де­лу. Не бе­рут ни­ку­да без справ­ки. Вот ви­дишь… — Му­жик фаль­ши­во и рез­ко зас­ме­ял­ся. — Ви­дишь… пи­лу про­дал… — Он сме­ял­ся все гром­че. — То­пор про­дал… А до­мой до­би­ра­юсь… нын­че вот до­мой… ви­дишь… — И вдруг крик­нул с над­ры­вом и сле­зой: — Хрис­то­вым име­нем!

И сам ис­пу­гал­ся сво­его вык­ри­ка, а мо­жет быть, нас­ту­пив­ше­го мол­ча­ния.

— По­дай­те что ма­лость! — ска­зал он гром­ко с из­дев­кой. — По­дай­те на про­пи­та­ние!

Он да­же не про­тя­ги­вал ру­ки, зная, что не да­дут. И ему дей­с­т­ви­тель­но не по­да­ли.

— Объ­яс­ни, Ти­мо­фей Пет­ро­вич, — ска­зал лы­сый. — Тем­но­та…

Тимофей за­каш­лял­ся:

— Да… кгм.. так-то… — Не­по­нят­ное сму­ще­ние ме­ша­ло ему го­во­рить. На­ко­нец он пе­ре­си­лил се­бя. — Да… за свои гре­хи, из­вес­т­но. Ко­то­рые ло­ды­ри, им зав­сег­да пло­хо, А вот я, как удар­ник, то обут, одет и ле­чат бес­п­лат­но…

Мужик пос­мот­рел на Ти­мо­фея прон­зи­тель­ны­ми гла­за­ми.

Кривая ус­меш­ка по­ве­ла его су­хие ли­ло­вые гу­бы.

— Все ты врешь! — раз­дель­но ска­зал му­жик. — Я те­бя по ро­же нас­к­розь ви­жу!

Тимофей не ус­пел от­ве­тить: му­жи­ка нак­рыл кон­дук­тор. На сле­ду­ющей ос­та­нов­ке Ти­мо­фей приль­нул к ок­ну. Му­жи­ка ве­ли в стан­цию. Он, ви­ди­мо, уже при­вык к та­ким прик­лю­че­ни­ям и был спо­ко­ен. Ве­тер по­ше­ве­ли­вал пус­тую ко­том­ку на его спи­не, раз­ду­вал вет­хую ру­ба­ху с про­тер­ты­ми лок­тя­ми. Мок­рый пе­сок об­ле­пил его бо­сые но­ги.

Через пять ми­нут он — та­кой же спо­кой­ный — вы­шел от де­жур­но­го на плат­фор­му, во­ро­ва­то ог­ля­нул­ся и ныр­нул под ва­гон. Ти­мо­фей пе­ре­шел к про­ти­во­по­лож­но­му ок­ну. Му­жик со­би­рал окур­ки. По­езд уже был го­тов к от­п­рав­ле­нию, а он бес­страш­но пол­зал под ко­ле­са­ми: ему бы­ло все рав­но. Тог­да Ти­мо­фей тай­ком, что­бы не уви­дел лы­сый, бро­сил в ок­но две кон­фе­ты и па­пи­ро­су.

— Спа­си­бо, — ска­зал му­жик; он смот­рел на Ти­мо­фея сни­зу; зу­бы у не­го бы­ли си­зые, же­лез­ные; ос­т­рые ску­лы, ка­за­лось, мог­ли прор­вать су­хую, на­тя­ну­тую до блес­ка ко­жу.

Поехали даль­ше. На­ро­ду в ва­гон на­би­ва­лось все боль­ше.

— Раз­лег­ся! — кри­ча­ли Ти­мо­фею.

— Кол­хоз­ный удар­ник, — стро­го всту­пал­ся лы­сый. — Едет из боль­ни­цы. Отой­ди, то­ва­рищ…

— Вон что, — ми­ро­лю­би­во от­ве­чал пас­са­жир, — ну, пу­щай ле­жит. По­тес­ни­тесь-ка, брат­цы.

В ва­го­не теп­ло. На­род ле­зет на го­ло­вы друг дру­гу. Глян­це­ви­тая тем­но­та ок­на дваж­ды от­ра­жа­ет лам­поч­ку. На­чи­на­ют­ся обыч­ные ва­гон­ные спо­ры и пе­ре­су­ды.

— Вра­ки, — важ­но го­во­рит Ти­мо­фей, по­удоб­нее вы­тя­ги­ва­ясь на пол­ке. — От ящу­ра са­мое луч­шее сред­с­т­вие соль с дег­тем. Уж я знаю, Я всю на­шу кол­хоз­ную ско­ти­ну вы­ле­чил.

И на­род вни­ма­тель­но слу­ша­ет Ти­мо­фея… Так и ехал он всю до­ро­гу, как в сказ­ке, ок­ру­жен­ный все­об­щим ува­же­ни­ем и за­бо­той, за­был, о том, кто есть он на са­мом де­ле, сам по­ве­рил в свое ге­рой­с­т­во и был счас­т­лив.

Но вся­кой сказ­ке при­хо­дит ко­нец. Вы­шел Ти­мо­фей из теп­ло­го, ве­се­ло­го ва­го­на в дождь, в тем­но­ту, на ве­тер. По мок­рым рель­сам бе­жа­ли от па­ро­во­за крас­ные от­б­лес­ки.

— Выз­до­рав­ли­вай, Ти­мо­фей Пет­ро­вич! — кри­чал лы­сый.

А по­езд, от­с­ту­ки­вая, на­би­рал ско­рость и все ча­ще та­со­вал на от­ко­се жел­тые квад­ра­ты окон. На под­нож­ке пос­лед­не­го ва­го­на Ти­мо­фей уви­дел рва­но­го му­жи­ка. Он си­дел скрю­чив­шись, пря­ча от дож­дя бо­сые но­ги, он мель­к­нул че­рез по­ло­су жид­ко­го све­та, — ис­чез в тем­но­те, И дол­го смот­рел Ти­мо­фей вслед по­ез­ду; тус­к­не­ли сиг­наль­ные ог­ни: зе­ле­ный и крас­ный.

«Вот едет му­жик без би­ле­та, — ду­мал Ти­мо­фей, — дож­дем его се­чет, про­ду­ва­ет вет­ром, осы­па­ет ис­к­ра­ми; кру­гом — без­звез­д­ная мгла, же­лез­ный скре­жет и гро­хот. Ник­то му­жи­ка не жа­ле­ет, впе­ре­ди — еще не­из­вес­т­но что, возь­мут ли об­рат­но в кол­хоз? Очень тош­но и оди­но­ко ры­же­му му­жи­ку на под­нож­ке…»

А еще боль­ше за­ду­мал­ся Ти­мо­фей до­ма, ког­да пос­ле пер­вых ра­дос­тей встре­чи усе­лась вся его семья за обед. Го­ло­вы ре­бячьи тор­чат над сто­лом, слов­но ка­пус­т­ные ко­ча­ны — и та­кие же бе­лые. Бли­же два боль­ших ко­ча­на — дво­яш­ки, по­том по­мень­ше, по­том еще по­мень­ше; на­ко­нец шес­той, са­мый ма­лень­кий и соп­ли­вый ко­чан. Дол­го смот­рел Ти­мо­фей на сво­их ре­бят и вдруг изу­мил­ся:

— Ба­ба! Ты пог­ля­ди — шесть душ ведь! А?.. Ког­да толь­ко!..

— Ло­па­ют мно­го, — вздох­ну­ла ба­ба. — Рас­тут.

На дру­гой день Ти­мо­фей по­шел к пред­се­да­те­лю.

— Жи­вой? — об­ра­до­вал­ся Гав­ри­ла Сте­па­но­вич, — Вы­ре­за­ли? Ну-ка, рас­ска­жи. Чай, и не пом­нишь?

— Пом­ню все, — сов­рал Ти­мо­фей. — Рас­ска­жу опос­ля. Я нас­чет ра­бо­ты.

Председатель пос­лал его к док­то­ру; тот дал ос­во­бож­де­ние на це­лый ме­сяц.

— Иди по­ке­да об­рат­но в ко­ров­ник, — ска­зал Гав­ри­ла Сте­па­но­вич.

Вечером Ти­мо­фей ле­жал на сво­ем при­выч­ном мес­те, в уг­лу, на мяг­кой сколь­з­кой со­ло­ме. Но зас­нуть Ти­мо­фей не мог: не ми­лы ему бы­ли те­перь и влаж­ные вздо­хи ко­ров и за­пах пар­но­го по­ме­та; каж­дые пол­ча­са он вы­хо­дил про­ве­рять за­мок. Он бо­ял­ся, что сно­ва зас­та­нут его спя­щим и тог­да, при­пом­нив прош­лые гре­хи, обя­за­тель­но ис­к­лю­чат. Он бро­сит же­ну, ре­бят и по­едет, как ры­жий му­жик, че­рез сы­рую, хо­лод­ную мглу, на сколь­з­кой под­нож­ке, и ниг­де не най­дет кус­ка хле­ба, хо­тя в ру­ках име­ет ма­ляр­ное ре­мес­ло.

 

22

    Этот день, на­дол­го за­пом­нив­ший­ся и док­то­ру, и Кузь­ме Ан­д­ре­еви­чу, и Ус­тинье, на­чал­ся обыч­ным са­мо­ва­ром.

    — Что ва­рить нын­че: щи или суп? — спро­си­ла Ус­тинья.

Она сов­сем из­ве­лась и за­мет­но по­ху­де­ла. Она смот­ре­ла на док­то­ра не­на­ви­дя­щи­ми гла­за­ми.

— Что хо­ти­те, — от­ве­тил док­тор, поз­вя­ки­вая в ста­ка­не лож­кой, — что хо­ти­те, мне без­раз­лич­но.

В ок­но всу­ну­лась го­ло­ва поч­та­ря. Он по­ло­жил на по­до­кон­ник ли­ло­вый кон­верт.

— Еж­ли от­вет бу­дет, то ско­рее. Пос­ле­зав­т­ра я обер­нусь.

Он по­шел даль­ше, по­ма­хи­вая бе­ре­зо­вой па­лоч­кой. Ры­да­ющий со­ба­чий лай обоз­на­чал его путь.

Московский друг пи­сал док­то­ру:

«…все ула­же­но. Те­перь тре­бу­ет­ся толь­ко твое за­яв­ле­ние, с ка­кой-ни­будь ссыл­кой на кли­ма­ти­чес­кие ус­ло­вия. При­сы­лай за­яв­ле­ние не­мед­лен­но и че­рез не­де­лю по­лу­чишь пе­ре­вод в Мос­к­ву…»

— Чай прос­ты­нет, — ска­за­ла Ус­тинья.

Она вся изог­ну­лась, заг­ля­ды­вая в пись­мо, она по­доз­ре­ва­ла, что док­тор пе­ре­пи­сы­ва­ет­ся с жен­щи­ной.

Доктор дос­тал из че­мо­да­на пос­тель­ные рем­ни.

— Гри­го­рий Зверь­ков, ка­жет­ся, шор­ни­ча­ет. От­дай­те ему и поп­ро­си­те по­чи­нить. Толь­ко пос­ко­рее.

Она про­тя­ну­ла ру­ку, но паль­цев не сжа­ла: рем­ни упа­ли на пол и за­ви­лись вок­руг ее ног. Так она и сто­яла — без­мол­в­ная и при­шиб­лен­ная.

В при­ем­ной хлоп­ну­ла дверь. Ра­ду­ясь по­во­ду, док­тор вы­шел.

Навстречу ему под­ня­лась с ши­ро­кой ли­по­вой ска­мей­ки ста­ру­ха Тро­фи­мов­на. Она пок­ло­ни­лась по-ста­рин­но­му, в по­яс, рва­ная ее ка­ца­вей­ка взгор­би­лась.

— Ру­ка но­еть, — вздох­ну­ла она. — Нет ни­ка­ко­го тер­пе­ния. Ло­мить, сы­нок, до са­мо­го пле­ча.

Веки у нее бы­ли вос­па­лен­ные; то-и-де­ло она смар­ги­ва­ла сле­зу. Фи­оле­то­вым глян­цем от­ли­ва­ла ее ру­ка, груз­ная и тол­с­тая, как сы­рое по­ле­но. По­ни­же лок­тя бе­ле­ла яз­ва с баг­ро­вы­ми руб­ча­ты­ми кра­ями.

— Опять у Ки­рил­ла бы­ла? — зло­ве­ще спро­сил док­тор.

— Ась? — пис­к­ну­ла ста­ру­ха, прит­во­ря­ясь глу­хой,

— Без ру­ки ос­та­нешь­ся, бу­дет те­бе «ась». Бы­ла у Ки­рил­ла? Ну, соз­на­вай­ся!

Уже дав­но во­евал док­тор с этой ста­ру­хой: она с ту­пым уп­рям­с­т­вом хо­ди­ла и в ам­бу­ла­то­рию и к зна­ха­рю, по­ла­гая, оче­вид­но, что один ле­карь хо­ро­шо, а два — еще луч­ше.

Доктор доп­ра­ши­вал ее с прис­т­рас­ти­ем. Она соз­на­лась:

— Хо­ди­ла, сы­нок! Ку­роч­ку от­нес­ла.

— А я те­бе го­во­рил, а?.. Го­во­рил я те­бе или нет?

Старуха не об­на­ру­жи­ла ни­ка­ких приз­на­ков рас­ка­яния. Док­тор обоз­лил­ся.

— Иди! Что сто­ишь! Я пос­ле Ки­рил­ла ле­чить не бу­ду!

Старуха рав­но­душ­но за­го­ло­си­ла и, крях­тя, дер­жась скрю­чен­ны­ми паль­ца­ми за бре­вен­ча­тую сте­ну, вста­ла на ко­ле­ни.

— Ш-ш-ш, — за­ши­пел рас­те­ряв­ший­ся док­тор, зак­ры­вая вход­ную дверь. — Вста­вай! Ну, вста­вай!

Она про­дол­жа­ла го­ло­сить. Док­тор под­нял ее. Она ви­се­ла на его ру­ках, сог­нув ко­ле­ни в воз­ду­хе. Сбил­ся ее си­ний изъ­еден­ный молью пла­ток, рас­сы­па­лись мут­ные кос­мы. Док­тор уса­дил ее на ска­мей­ку и, сер­ди­то по­фыр­ки­вая, за­бин­то­вал ру­ку.

— Го­то­во, — ска­зал он, чув­с­т­вуя на язы­ке слад­кий за­пах йо­до­фор­ма. — Ты, баб­ка, прос­то-нап­рос­то ду­ра! А с этим мер­зав­цем я се­год­ня по­го­во­рю всерь­ез!

Старуха уш­ла, пу­та­ясь в тя­же­лых склад­ках сво­ей длин­ной до­мот­кан­ной юб­ки.

— Чорт зна­ет что! — плю­нул док­тор.

Он дос­тал из ящи­ка рых­лую бу­ма­гу с мох­на­тым об­ре­зом. За дверью, в его ком­на­те, слы­ша­лись сдер­жан­ные го­ло­са Кузь­мы и Ус­тиньи. Слов док­тор не мог ра­зоб­рать, да и за­нят был сов­сем дру­гим де­лом. Он пи­сал за­яв­ле­ния, дик­туя се­бе вслух; пе­ро виз­жа­ло, цеп­ля­лось и раз­б­рыз­ги­ва­ло чер­ни­ла.

Первое за­яв­ле­ние — в Мос­з­д­рав о пе­ре­во­де — бы­ло очень ко­рот­ким; вто­рое — в ми­ли­цию — ед­ва умес­ти­лось на трех лис­тах. Док­тор вспом­нил Ки­рил­лу все гре­хи: маль­чи­ка, ко­то­ро­го приш­лось по­ло­жить в боль­ни­цу, бе­ре­мен­ную жен­щи­ну, ед­ва не умер­шую от гор­ш­ка, пос­тав­лен­но­го на жи­вот, раз­лич­ные яз­вы, кар­бун­ку­лы и фу­рун­ку­лы и, на­ко­нец, уп­ря­мую ста­ру­ху,

«Последний слу­чай осо­бен­но по­ка­за­те­лен, — пи­сал док­тор, — и я, в це­лях ох­ра­ны здо­ровья то­го ма­ло­соз­на­тель­но­го мень­шин­с­т­ва на­се­ле­ния, ко­то­рое все еще про­дол­жа­ет поль­зо­вать­ся ус­лу­га­ми ба­бок и зна­ха­рей, ка­те­го­ри­чес­ки тре­бую не­мед­лен­но­го уда­ле­ния оз­на­чен­но­го зна­ха­ря Ки­рил­ла из ра­йо­на дей­с­т­вия ам­бу­ла­то­рии».

Доктор пе­ре­чел вслух эту зак­лю­чи­тель­ную фра­зу и ос­тал­ся до­во­лен; она зву­ча­ла вну­ши­тель­но и тя­же­ло­вес­но, как в дип­ло­ма­ти­чес­кой но­те.

 

23

    — Эдак, эдак, — го­во­рил меж­ду тем Кузь­ма Ан­д­ре­евич. — Зна­чит, взя­ла его без те­ат­ров тос­ка…

    Чтобы под­чер­к­нуть свою пол­ную не­за­ин­те­ре­со­ван­ность, он ко­вы­рял паль­цем смо­лис­тый су­чок в сте­не.

— Ты, Ус­тя, мол­чи по­ке­да.

— Как же так?

Голос ее, в ко­то­ром яв­с­т­вен­но слы­ша­лась жен­с­кая оби­да, вот-вот об­ло­мит­ся. Под зе­ле­ной коф­той тя­же­ло ко­лы­шут­ся пол­ные ша­ры ее гру­дей.

— Мол­чи, — пов­то­рил Кузь­ма Ан­д­ре­евич то­ном зна­чи­тель­ным, но не­оп­ре­де­лен­ным.

Можно бы­ло по­ду­мать, что он зна­ет спо­соб ос­та­вить док­то­ра в де­рев­не. Ус­тинья так и по­ня­ла его сло­ва; обе­ща­ла мол­чать. Ему бы­ло не­лов­ко смот­реть в ее гла­за, прос­вет­лен­ные на­деж­дой.

Председателя на­шел он в прав­ле­нии и поп­ро­сил не­мед­лен­но, — зав­т­ра или пос­ле­зав­т­ра, — вы­дать весь при­чи­та­ющий­ся хлеб и кар­тош­ку. И в пред­се­да­тель­с­кие гла­за ему бы­ло не­лов­ко смот­реть.

В пол­день он вто­рич­но явил­ся в ам­бу­ла­то­рию вмес­те со сво­ей ста­ру­хой. Они ос­во­бо­ди­ли прис­т­рой­ку. Бе­ре­зо­вые дро­ва, за­па­сен­ные еще ку­ла­ком Хру­ли­ным, бы­ли су­хи­ми до звон­кос­ти и, па­дая на зем­лю, под­п­ры­ги­ва­ли.

— По­ле­зем на под­лав­ку, — ска­зал Кузь­ма Ан­д­ре­евич.

Старуха ро­бе­ла на лес­т­ни­це, по­дол­гу на­ша­ри­ва­ла но­гой сту­пень­ки; ли­цо ее бы­ло нап­ря­жен­ное; че­рез каж­дый шаг она взды­ха­ла:

— Ох, Кузь­ма…

На под­лав­ке пах­ло птичь­им по­ме­том; бы­ло со­вер­шен­но тем­но, и толь­ко близ слу­хо­во­го ок­на, ку­да про­хо­дил от­ра­жен­ный, рас­се­ян­ный свет, блед­но прос­ту­па­ли бал­ки, зат­кан­ные па­ути­ной, и угол ка­ко­го-то про­дав­лен­но­го ящи­ка. Ле­ту­чая мышь ша­рах­ну­лась над го­ло­вой Кузь­мы Ан­д­ре­еви­ча, выс­ко­чи­ла и, ос­леп­лен­ная сол­н­цем, пош­ла чер­тить чер­ные уг­лы и зиг­за­ги в яс­ном, хо­лод­ном не­бе.

Кузьма Ан­д­ре­евич шел ощупью, раз­д­ви­гая ру­ка­ми плот­ную тем­но­ту, па­ути­на на­зой­ли­во лип­ла к его ли­цу; дол­ж­но быть, па­ути­на и бы­ла ви­но­ва­та в том, что им ов­ла­де­ло чув­с­т­во бе­зот­чет­ной тя­жес­ти и тре­во­ги. Все раз­д­ра­жа­ло Кузь­му Ан­д­ре­еви­ча, а в осо­бен­нос­ти шар­ка­ющая по­ход­ка ста­ру­хи.

Приглядевшись, они взя­лись за ра­бо­ту. Ста­ру­ха ве­ни­ком со­би­ра­ла му­сор, а Кузь­ма Ан­д­ре­евич швы­рял его че­рез слу­хо­вое ок­но на кры­шу. Сле­жав­ший­ся му­сор па­дал на же­ле­зо с хрус­т­ким шо­ро­хом по­доб­но час­то­му и мел­ко­му гра­ду; ка­за­лось, дом го­рит, — так гус­то клу­би­лась пыль, под­х­ва­ты­ва­емая вет­ром.

— Уедет… за­бо­ле­ешь… да и пом­решь, — ти­хонь­ко всхли­пы­вая, ска­за­ла ста­ру­ха.

Кузьма Ан­д­ре­евич оз­лил­ся на то, что она про­ник­ла в его мыс­ли и гру­бо зак­ри­чал:

— Ме­ти, знай!

Его ло­па­та гул­ко сту­ча­ла в стен­ки слу­хо­во­го ок­на. Окон­чив ра­бо­ту, он зас­те­лил под­лав­ку со­ло­мой и де­рю­га­ми и спус­тил­ся по лес­т­ни­це вслед за ста­ру­хой. Док­тор чис­тил на крыль­це свой пид­жак. На сол­н­це ис­к­рил­ся жес­т­кий во­лос пла­тя­ной щет­ки; ве­тер за­во­ра­чи­вал по­лы пид­жа­ка, точ­но лю­бу­ясь чер­ным ма­то­вым блес­ком под­к­лад­ки.

Кузьма Ан­д­ре­евич хо­тел по­дой­ти, по­го­во­рить, но ос­та­но­вил­ся на пол­пу­ти: се­год­ня док­тор был неп­ри­ятен ему. Кузь­ма Ан­д­ре­евич знал, что дол­жен ра­до­вать­ся его отъ­ез­ду, ко­то­ро­го ждал все ле­то, но ра­дость заг­лу­ша­лась чув­с­т­вом боль­шой оби­ды на то, что го­род­с­кие уче­ные лю­ди так пре­неб­ре­га­ют му­жи­ка­ми. Вес­ной, про­во­жая фель­д­ше­ра, Кузь­ма Ан­д­ре­евич уже ис­пы­тал од­наж­ды та­кое чув­с­т­во; се­год­ня бы­ло оно во мно­го раз силь­нее, по­то­му что Кузь­ма Ан­д­ре­евич на­учил­ся ува­жать се­бя, а док­тор уез­жал как-то не­хо­ро­шо, вы­ка­зы­вая пол­ное без­раз­ли­чие к здо­ровью и Кузь­мы Ан­д­ре­еви­ча и ос­таль­ных кол­хоз­ных му­жи­ков.

Кузьма Ан­д­ре­евич про­шел ми­мо док­то­ра, пы­та­ясь ду­мать о печ­ке, ко­то­рую не­об­хо­ди­мо пос­та­вить в быв­шей при­ем­кой, на тот слу­чай, ес­ли от­да­дут не весь дом, а толь­ко по­ло­ви­ну.

— За­бо­ле­ешь и пом­решь, — пов­то­ри­ла ста­ру­ха, на­го­няя его.

Он крик­нул:

— Мол­чи!

Перед ним блес­тел под осен­ним сол­н­цем хо­лод­ный пруд. Кузь­ма Ан­д­ре­евич дол­го сто­ял под вет­ла­ми, омы­ва­емый ти­хим по­то­ком па­да­ющей жел­той лис­т­вы. Се­ре­ди­на пру­да бы­ла по­дер­ну­та вет­ром, у бе­ре­гов во­да ле­жа­ла си­няя и глад­кая,

Против вет­ра не­ук­лю­же ле­тел боль­шой грач; он греб по воз­ду­ху крыль­ями, как чер­ны­ми вес­ла­ми, он скло­нил го­ло­ву с длин­ным же­лез­ным клю­вом и вни­ма­тель­но, да­же с нас­меш­кой пос­мот­рел на Кузь­му Ан­д­ре­еви­ча.

Чтобы отог­нать лиш­ние, неп­ри­ят­ные мыс­ли, Кузь­ма Ан­д­ре­евич стал счи­тать, сколь­ко же ему при­хо­дит­ся хле­ба на че­ты­рес­та семь­де­сят тру­дод­ней. Он счи­тал сна­ча­ла пол­пу­да­ми, а по­том меш­ка­ми: жел­то льет­ся глад­кое прох­лад­ное зер­но, ляз­га­ют ве­сы, кре­нят­ся и крях­тят под­во­ды, ло­ша­ди тя­нут их, ши­ро­ко рас­став­ляя зад­ние но­ги. С ве­се­лым гу­дом хо­дят на мель­ни­це жер­но­ва, пос­вис­ты­ва­ет тон­кой струй­кой му­ка, — бе­лый пше­нич­ный раз­мол, — она теп­лая, мяг­кая и чуть при­па­хи­ва­ет па­ле­ным.

Кузьма Ан­д­ре­евич по­шел по бе­ре­гу, мок­рые лис­тья вмес­те с грязью лип­ли к его са­по­гам. Он шел ос­то­рож­но и плав­но, точ­но бо­ял­ся рас­п­лес­кать свои уют­ные мыс­ли. Но эти мыс­ли ока­за­лись очень неп­роч­ны­ми и сра­зу уле­ту­чи­лись от слу­чай­ной и пус­тя­ко­вой при­чи­ны — лжи­во­го блес­ка стек­ла. Кузь­ма Ан­д­ре­евич са­по­гом ко­выр­нул стек­ло, — это бы­ло плос­кое до­ныш­ко бе­лой бу­тыл­ки. Кузь­ма Ан­д­ре­евич раз­д­ра­жен­но швыр­нул его в во­ду, оно всплес­ну­лось, ис­чез­ло, и дол­го рас­хо­дил­ся на том мес­те ле­ни­вый по­ды­то­жи­ва­ющий круг. Тог­да. Кузь­ма Ан­д­ре­евич топ­нул вдруг тя­же­лым са­по­гом; гла­за его по­бе­ле­ли, шо­пот его был свис­тя­щим.

— Нет, ты ска­жи за что? — спро­сил он.

Пустота бы­ла пе­ред ним — си­няя, хо­лод­ная во­да и го­лые де­ревья. «Де­ре­во, — по­ду­мал он, оз­лоб­ля­ясь, — без ра­зу­ма и без ду­ши, а доль­ше че­ло­ве­ка жи­вет! Нет спра­вед­ли­вос­ти в та­ком за­ко­не!..»

 

24

    Вечером док­тор по­шел про­гу­лять­ся. Ого­ро­ды бы­ли сплошь взры­ты­ми; не ус­пе­ли уб­рать толь­ко свек­лу: она под­ни­ма­ла ши­ро­кую чу­гун­но-ли­тую бот­ву.

    Кирилл су­етил­ся око­ло сво­ей из­бен­ки, го­то­вил­ся к зи­ме, за­ко­но­па­чи­вал ще­ли. За­ме­тив док­то­ра, он быс­т­ро ныр­нул в ни­зень­кую дверь. Док­тор во­шел сле­дом. Зна­харь си­дел на обыч­ном мес­те, под об­ра­за­ми: дро­жа­ла над его жел­тым че­ре­пом крас­ная кап­ля лам­па­ды.

— Ты нап­рас­но ста­ра­ешь­ся, — ска­зал док­тор. — Зи­мо­вать те­бе здесь не при­дет­ся,

— А ты ся­дись, зо­ло­той, — пе­ву­че пе­ре­бил его зна­харь, — Ты ся­дись, че­го ж го­во­рить стоя. Чай, не яр­ман­ка.

Был он весь уми­рот­во­рен­ный и бла­гос­т­ный, по­хо­жий на изоб­ра­же­ние Се­ра­фи­ма-угод­ни­ка; по за­тыл­ку бе­жа­ла от од­но­го уха к дру­го­му тон­кая се­дая кай­ма.

— Пос­ле­зав­т­ра я от­п­рав­лю с поч­та­рем за­яв­ле­ние в ми­ли­цию.

В ма­лень­кое окош­ко па­дал сол­неч­ный луч, пах­ло су­хой по­лынью, ла­да­ном: этот мир­ный за­пах обе­зо­ру­жи­вал, и док­тор под­дал­ся жа­лос­ти.

— Ты ус­пе­ешь уб­рать­ся из де­рев­ни доб­ро­воль­но. Зем­ли у те­бя нет, хо­зяй­с­т­ва то­же. Под­ни­мать­ся те­бе лег­ко.

— Я все мо­люсь… все мо­люсь, — нев­по­пад от­ве­тил Ки­рилл. — Ку­да ж мне де­вать­ся те­перь, зо­ло­той?

— Сам ви­но­ват…

— По-бо­жес­ко­му, — на­чал Ки­рилл.

Доктор зах­лоп­нул дверь.

В ого­лен­ных по­лях сто­ро­жа ми­ро­лю­би­во ок­ли­ка­ли док­то­ра, про­си­ли за­ку­рить. Па­да­ла ро­са; че­рез бре­зен­то­вые са­по­ги док­тор чув­с­т­во­вал хо­лод­ную влаж­ность тра­вы. Раз­ду­мы­вая о Мос­к­ве, он не­за­мет­но ушел да­ле­ко, Пря­мая и глад­кая ре­ка на­по­ми­на­ла сво­им се­рым и тус­к­лым блес­ком ас­фаль­ти­ро­ван­ное Ле­нин­г­рад­с­кое шос­се; так же ров­но ого­ра­жи­ва­ли ее де­ревья; док­то­ру до бо­ли за­хо­те­лось ус­лы­шать ав­то­мо­биль­ную си­ре­ну. Бы­ло ти­хо. Где-то, в страш­ной вы­ши­не, под са­мы­ми звез­да­ми, тон­ко и нап­ря­жен­но выс­вис­ты­ва­ли ут­ки: ле­те­ли на юг. Вер­хуш­ки сто­гов всплы­ва­ли над бе­ле­сым ту­ма­ном. И док­то­ру вдруг по­ка­за­лось, что ког­да-то он ви­дел уже все это: и хо­лод­ную ре­ку, и выг­ну­тый ме­сяц, и сто­га, по­хо­жие на та­тар­с­кие шап­ки; бы­ло так же сы­ро, та­ким же пе­пель­ным приз­ра­ком ле­те­ла со­ва. Это сос­то­яние, ког­да все ка­за­лось уже быв­шим и те­перь пов­то­ря­ющим­ся, он ис­пы­ты­вал не в пер­вый раз; ему за­хо­те­лось прод­лить это стран­ное сос­то­яние, но как толь­ко осоз­нал он же­ла­ние прод­лить, все вдруг ста­ло опять обыч­ным, и сто­га уже не ка­за­лись та­ки­ми ис­кон­но-рус­ски­ми и древ­ни­ми, и ста­ла за­мет­ной тем­ная дыр­ка на бре­зен­то­вом са­по­ге.

 

25

    В это вре­мя шло за­се­да­ние прав­ле­ния. Пред­се­да­тель за­кан­чи­вал док­лад об ито­гах убо­роч­ной и рас­п­ре­де­ле­нии уро­жая по тру­дод­ням. Он опер­ся лок­тем на ки­пу рых­лых саль­ных бу­маг; при­дав­лен­ные в се­ре­ди­не, они то­пор­щи­лись по кра­ям.

    Кузьма Ан­д­ре­евич си­дел в те­ни, спи­ной к две­ри, и прит­во­рял­ся, что вни­ма­тель­но слу­ша­ет. Тре­вож­ные и неп­ри­ят­ные мыс­ли, то­мив­шие его днем, ис­чез­ли; поп­реж­не­му не­лов­ко бы­ло ему смот­реть в гла­за пред­се­да­те­лю и прав­лен­цам.

— Пе­ре­хо­дим к сле­ду­юще­му воп­ро­су. — ска­зал пред­се­да­тель, и в его ру­ках по­яви­лась тет­радь в кле­ен­ча­той об­лож­ке.

Он мед­лен­но, сми­ряя вол­не­ние, скру­чи­вал тет­радь в ту­гую труб­ку, точ­но вы­жи­мал; кле­ен­ча­тая об­лож­ка пос­к­ри­пы­ва­ла. Прав­лен­цы от­каш­ли­ва­лись, го­то­вясь слу­шать.

— Это — план, — ска­зал пред­се­да­тель. — План кол­хоз­ной жиз­ни. Со­чи­нял я его цель­ные пол­го­да, а нын­че хо­чу по­со­ве­то­вать­ся. Как мы дол­ж­ны ит­ти к за­жи­точ­ной жиз­ни, то пер­вое де­ло нам без элек­т­ри­чес­т­ва не­воз­мож­но. Ма­гис­т­раль от нас за две­над­цать ки­ло­мет­ров, зна­чит, стол­бов…

Он раз­вер­нул тет­рад­ку. Он чи­тал, бе­реж­но раз­ду­вая слип­ши­еся стра­ни­цы. Ок­но об­ры­ва­лось в чер­ную без­д­ну. И пред­се­да­те­лю не хо­те­лось ве­рить, что, пе­рег­нув­шись че­рез по­до­кон­ник, он мо­жет ощу­пать сы­рую зем­лю, вет­хую за­ва­лин­ку и жгу­чую жес­т­кую кра­пи­ву. И лег­ко во­об­ра­зить, что си­дит он, Гав­ри­ла Сте­па­но­вич, с прав­лен­ца­ми в но­вом до­ме, на вто­ром эта­же; си­дит он и пе­ре­го­ва­ри­ва­ет­ся с Мос­к­вой по те­ле­фо­ну; за­се­да­ли всю ночь — рас­свет, и блед­но прос­ту­па­ет в ту­ма­не кол­хоз; он ви­ден из ок­на це­ли­ком — боль­шой, упи­ра­ющий­ся в са­мую ре­ку, ус­т­ро­ен­ный точь-в-точь по за­пи­сям в кле­ен­ча­той тет­рад­ке. Стол­бы сжи­ма­ют фар­фо­ро­вы­ми ку­ла­ка­ми про­во­да и не­сут их да­ле­ко, с при­гор­ка в сы­рую ни­зи­ну, за две­над­цать ки­ло­мет­ров, к ма­гис­т­ра­ли, а в са­мом кол­хо­зе про­во­да рас­хо­дят­ся к но­вой шко­ле, боль­ни­це, сви­нар­ни­кам, ко­ров­ни­кам, ко­нюш­ням, ам­ба­рам, теп­ли­цам, ин­ку­ба­то­ру, мель­ни­це, мас­ло­бой­ке и му­жиц­ким из­бам; все это бе­лое, чис­тое, ош­ту­ка­ту­рен­ное сна­ру­жи, что­бы не схва­ти­ло по­жа­ром. В бе­ре­зо­вой ро­ще — ал­леи, ска­мей­ки, таб­лич­ки; пар­ни и дев­ки хо­дят в ро­щу кру­тить лю­бовь, а ре­бя­тиш­ки — пить бе­ре­зо­вый сок, за что и бы­ва­ют не­щад­но се­ко­мы рем­нем или пру­том, по­то­му что ро­ди­те­лей штра­фу­ют сог­лас­но при­ка­зу за пор­чу ство­лов. И стро­ит­ся в бе­ре­зо­вой ро­ще (пред­се­да­тель все-та­ки не сме­ет по­ду­мать, что уже го­тов, — толь­ко стро­ит­ся) те­атр, где бу­дут иг­рать ак­те­ры и ки­но. Пос­ре­ди все­го это­го ве­ли­ко­ле­пия, бе­ло­го, чис­то­го и прос­тор­но­го, обоз­на­чен­но­го вы­вес­ка­ми, хо­дит он, Гав­ри­ла Сте­па­но­вич, в го­род­с­ком пид­жа­ке, в со­ло­мен­ной шля­пе с чер­ной лен­той, в жел­тых по­лу­бо­тин­ках и объ­яс­ня­ет при­ез­жим эк­с­кур­си­ям но­вую жизнь.

Так ду­мал пред­се­да­тель, чи­тая свой план. Он взгля­нул на Кузь­му Ан­д­ре­еви­ча и осек­ся. Как хо­ро­шо он знал эти под­жа­тые гу­бы, ушед­шие вглубь ма­то­вые, без блес­ка, гла­за; и весь-то му­жик си­дит в та­кие ми­ну­ты, неп­ро­ни­ца­емый и бес­чув­с­т­вен­ный, и на его ши­ро­кой гру­ди не ше­лох­нет­ся се­де­ющая бо­ро­да.

Председатель свер­нул тет­радь в труб­ку и бро­сил на стол. Она вып­рям­ля­лась мед­лен­но, точ­но бе­рес­та, бро­шен­ная с жа­ру на снег. Пред­се­да­тель встал, про­шел­ся, про­дав­ли­вая по­ло­ви­цы, — рас­ко­ря­чен­ный и тя­же­лый, — из уг­ла в угол. Прав­лен­цы мол­ча­ли. Пред­се­да­те­лю хо­те­лось крик­нуть; «Да не­уж­то все вре­мя ка­на­та­ми вас, чер­тей, с од­ной сту­пень­ки на дру­гую та­щить!» Он ос­та­но­вил­ся пе­ред Кузь­мой Ан­д­ре­еви­чем.

— Не ндра­вит­ся? Ис­пу­гал­ся? Не бой­ся, хле­ба тво­его не возь­мем.

— Че­го ж пу­гать­ся? — воз­ра­зил Кузь­ма Ан­д­ре­евич, оби­жен­ный пред­се­да­тель­с­ким то­ном. — Пу­гать­ся нам не­че­го: те­перь нас­чет му­жиц­ко­го хле­ба за­ко­ны пош­ли стро­гие… Спра­вед­ли­вые за­ко­ны. Те­перь хлеб у му­жи­ка не возь­мешь… А план твой — де­ло хо­ро­шее. Стро­ить­ся нам так и так не ми­но­вать, с этим пла­ном вый­дет де­шев­ше…

— На­ча­ло опять же есть, — под­х­ва­тил пред­се­да­тель. — Си­лос­ная баш­ня — раз! — Он заг­нул па­лец. — Ко­ров­ник! — заг­нул вто­рой. — Ам­бу­ла­то­рия!

Кузьма Ан­д­ре­евич ныр­нул в тень. Соб­с­т­вен­ные сло­ва он по­нял как лжи­вые и ли­це­мер­ные; это бы­ло осо­бен­но про­тив­но по­то­му, что план нис­коль­ко не ис­пу­гал его, на­обо­рот, пон­ра­вил­ся и ка­зал­ся впол­не осу­щес­т­ви­мым. Но го­во­рить о нем Кузь­ма Ан­д­ре­евич не мог, так же, как не мог смот­реть в гла­за пред­се­да­те­лю.

Он шум­но встал и вы­шел на ули­цу. Пред­се­да­тель про­во­дил его удив­лен­ным взгля­дом.

Ночь бы­ла ту­ман­ной; пред­ме­ты рас­п­лы­ва­лись, уве­ли­чи­ва­лись и бы­ли неп­ри­ят­но чу­жи­ми. Кузь­ма Ан­д­ре­евич чув­с­т­во­вал нас­то­ятель­ную не­об­хо­ди­мость что-то сде­лать, и сде­лать не­мед­лен­но; ина­че, ка­за­лось ему, тос­ка, то­мив­шая его це­лый день, от­вер­де­ет и ос­та­нет­ся в нем нав­сег­да.

В се­нях на­щу­пал он ко­су; обе­ре­гая чу­жие но­ги, за­бот­ли­во по­вер­нул ее жа­лом к сте­не. Но это пус­тя­ко­вое де­ло не ус­по­ко­ило его; до­са­дуя на стук каб­лу­ков, он вер­нул­ся в ком­на­ту. Там го­ря­чо спо­ри­ли, на сколь­ко го­лов ус­т­ра­ивать сви­нар­ник и ког­да на­чи­нать пос­т­рой­ку элек­т­ри­чес­кой ли­нии — сей­час или че­рез год.

— На­чи­нать нуж­но в этом го­ду, — очень гром­ко ска­зал Кузь­ма Ан­д­ре­евич,

Тяжесть об­ще­го мол­ча­ния да­ви­ла его: он за­го­во­рил гром­ко, точ­но бы си­лой го­ло­са мог при­дать вес сво­им пус­тым и плос­ким сло­вам. Он то оп­рав­ды­вал­ся, то объ­яс­нял; спе­ци­аль­но за­тем, что­бы пон­ра­вить­ся пар­тий­но­му Гав­ри­ле Сте­па­но­ви­чу, пох­ва­лил со­вет­с­кую власть,

В се­нях пос­лы­шал­ся шум, ша­ги, по­том го­лос Ти­мо­фея: «Ти­ше вы, об­ца­ра­па­ете!» Пред­се­да­тель вы­су­нул­ся в се­ни пос­мот­реть и от­с­ту­пил изум­лен­ный, про­пус­кая Ти­мо­фея и двух его стар­ших сы­но­вей, Ре­бя­тиш­ки нес­ли ка­кие-то длин­ные дос­ки, скреп­лен­ные по­пе­ре­чи­на­ми, В ком­на­те за­пах­ло сы­рой крас­кой. Серь­ез­ный и тор­жес­т­вен­ный, Ти­мо­фей пе­ре­вер­нул дос­ки. По го­лу­бо­му фо­ну вкривь и вкось разъ­ез­жа­лись раз­ноц­вет­ные бук­вы — на од­ной дос­ке: «П р а в л е н и е к о л х о з а в л а с т ь т р у д а», а на дру­гой: «А н б у л а т о р и я».

— Как я на тя­же­лую ра­бо­ту не мо­гу ит­ти, — ска­зал Ти­мо­фей, — и справ­ку имею от док­то­ра на цель­ный ме­сяц, а днем я сво­бод­ный, то сде­лал я вы­вес­ки.

Ему хо­те­лось го­во­рить убе­ди­тель­но. Он до­ба­вил:

— Мас­ля­ная крас­ка. Ни­ко­ла­ев­с­кая.

Помолчал и еще до­ба­вил, вздох­нув:

— Бес­п­лат­но…

Этими вы­вес­ка­ми он хо­тел зас­т­ра­хо­вать се­бя от ис­к­лю­че­ния. Он был оп­ре­де­лен док­то­ром на це­лый ме­сяц без­делья в ко­ров­ни­ке; он твер­до ре­шил пос­ле от­пус­ка ра­бо­тать не ху­же дру­гих; он уже ска­зал об этом кол­хоз­ни­кам, но бо­ял­ся, что они не по­ве­рят в чес­т­ность его на­ме­ре­ний и вы­го­нят рань­ше чем че­рез ме­сяц. Эта мысль не да­ва­ла ему по­коя; он при­нес вы­вес­ки как ве­щес­т­вен­ное до­ка­за­тель­с­т­во сво­его рас­ка­яния.

— Ну что ж, — ска­зал пред­се­да­тель, — вы­вес­ки то­же де­ло. Спа­си­бо, Ти­мо­фей… Дурь-то, зна­чит, вы­вет­ри­ло из го­ло­вы?

— Дурь! — то­роп­ли­во от­ве­тил Ти­мо­фей. — Не от­ка­зы­ва­юсь, бы­ла дурь. Толь­ко го­род­с­кой док­тор-про­фес­сор го­во­рит, что эта дурь про­изош­ла от ки­лы. Так пря­мо и ска­зал: «В тво­ей — го­во­рит, — го­ло­ве от этой ки­лы дол­ж­на быть дурь. Гной на моз­ги бро­сил­ся…» А нын­че я про­яс­нел…

Кузьма Ан­д­ре­евич пот­ро­гал вы­вес­ки паль­цем.

— Отой­ди! — за­орал Ти­мо­фей. — Не ви­дишь — сы­рая! Ле­зут вся­кие…

Кузьма Ан­д­ре­евич опе­шил от та­кой дер­зос­ти: сам пред­се­да­тель ни­ког­да не кри­чал на не­го! Кузь­ма Ан­д­ре­евич нах­му­рил­ся, го­то­вя ло­ды­рю и нес­то­яще­му му­жи­чон­ке Ти­мо­фею от­вет, дос­той­ный луч­ше­го удар­ни­ка и чле­на прав­ле­ния. И не смог от­ве­тить, — как буд­то Ти­мо­фей в са­мом де­ле имел пра­во ему гру­би­янить.

— Нын­че нам от это­го пла­ну по­дать­ся не­ку­да! — вдруг зак­ри­чал он, опь­яняя се­бя, бес­тол­ко­во раз­ма­хи­вая ру­ка­ми. — На­ча­ло ему по­ло­же­но, вер­но, му­жи­ки? Как все мы есть со­вет­с­кой влас­ти за­щи­та и кол­хоз­ни­ки!..

На по­лус­ло­ве он обор­вал свою печь и по­ду­мал вслух:

— А док­тор-то, Алек­сей Сте­па­нов, уез­жать хо­чет.

Он не­ча­ян­но ска­зал это; хо­тел толь­ко по­ду­мать. Он ис­пу­гал­ся. Пред­се­да­тель тре­бо­ва­тель­но смот­рел на не­го.

— В Мос­к­ву?

— В Мос­к­ву, — от­ве­тил Кузь­ма Ан­д­ре­евич, и с этим ко­рот­ким сло­вом сва­ли­лась тя­жесть, то­мив­шая его це­лый день.

Он смот­рел пря­мо в пред­се­да­тель­с­кие гла­за. Про­ве­ряя се­бя, он пос­мот­рел в гла­за всех прав­лен­цев по­оче­ред­но. По­том грудью, как мед­ведь, над­ви­нул­ся на Ти­мо­фея.

— Ты что?.. Ты с кем го­во­ришь, а?.. Ты что орешь?..

Тимофей за­вял и мол­ча ото­шел к две­ри.

Кузьма Ан­д­ре­евич, сты­дясь соз­нать­ся, что на­ме­ре­ния док­то­ра бы­ли ему из­вес­т­ны еще ут­ром, ска­зал, что, вый­дя на крыль­цо, встре­тил Ус­тинью, ко­то­рая и со­об­щи­ла ему об отъ­ез­де. Пред­се­да­тель огор­чен­но вы­ру­гал­ся и на­чал сос­тав­лять бу­ма­гу в рик. «Про­сим при­нять ме­ры, — пи­сал он, — как в кол­хо­зе без ам­бу­ла­то­рии жить не­воз­мож­но…» Чле­ны прав­ле­ния вспо­ло­ши­лись; Кузь­ма Ан­д­ре­евич об­лег­чен­но и ра­дос­т­но то­ро­пил пред­се­да­те­ля, до­ка­зы­вая ему не­об­хо­ди­мость дос­та­вить бу­ма­гу в рик зав­т­ра же ут­ром. Но это кос­вен­ное учас­тие в за­дер­жа­нии док­то­ра не удов­лет­во­ря­ло его; быс­т­рым ша­гом он нап­ра­вил­ся в ам­бу­ла­то­рию.

— Ты кто есть, — ба­ба? — су­ро­во ска­зал он Ус­тинье. — Не­уж­то удер­жать не мо­жешь? А хва­ли­лась!..

— При­вя­зы­вать его, что ли? — зак­ри­ча­ла она и всхлип­ну­ла.

— Эх!.. Вы, ба­бы, зав­сег­да сек­рет име­ете, как муж­чи­нов к се­бе при­вя­зы­вать. А ты.. Я да я, да луч­ше ме­ня ба­бы нет. А са­мо­го сво­во баб­с­ко­го де­ла не мо­жешь ис­пол­нить… Гав­ри­ла Сте­па­но­вич, и то го­во­рит…

Он не ща­дил ее жен­с­кой гор­дос­ти. Она смот­ре­ла ос­кор­б­лен­ны­ми гла­за­ми. Она вы­тол­ка­ла его. Он по­шел об­рат­но, в прав­ле­ние, где воз­буж­ден­но спо­ри­ли му­жи­ки, а Гав­ри­ла Сте­па­но­вич пор­тил чет­вер­тый лист, со­чи­няя бу­ма­гу в рик.

 

26

    Доктор вер­нул­ся поз­д­но. Ус­тинья встре­ти­ла его с не­ожи­дан­ной при­вет­ли­вос­тью. На ужин она при­го­то­ви­ла мо­лоч­ную лап­шу. Пря­ный гус­той пар осе­дал на хо­лод­ных окон­ных стек­лах. Ус­тинья не по­жа­ле­ла са­ха­ра, а док­тор не лю­бил слад­ко­го и, нес­мот­ря на ее нас­той­чи­вые уго­во­ры, съел все­го од­ну та­рел­ку.

    Она соб­ра­ла по­су­ду, вы­тер­ла кон­цом длин­но­го рас­ши­то­го по­ло­тен­ца стол. В две­рях она за­дер­жа­лась доль­ше обыч­но­го. Влаж­ный ее взгляд был вы­зы­ва­ющим, гу­бы на­бух­ши­ми.

Доктор на­ки­нул крю­чок и стал раз­де­вать­ся. Пра­вый са­пог, пор­ван­ный над зад­ни­ком, зас­т­рял. Док­тор рва­нул но­гу, шов ра­зо­шел­ся с ши­пе­ни­ем; са­пог ле­жал на по­лу, рас­п­лас­тан­ный как трес­ка. Док­тор швыр­нул его под ска­мей­ку; са­пог стук­нул глу­хо, точ­но пол был зас­те­лен вой­ло­ком.

Доктор по­ту­шил лам­пу. Не­обы­чай­но хо­лод­ной по­ка­за­лась ему прос­ты­ня. Что-то зве­ня­ще как боль­шой ко­мар, за­ны­ло в ком­на­те. Те­ни сдви­ну­лись в угол; ка­за­лось, что уг­ла это­го вов­се нет, а ком­на­та вы­хо­дит пря­мо в ночь, в по­ле — вет­ре­ное, за­ли­тое ле­дя­ным лун­ным све­том.

Доктор зак­рыл гла­за. Те­ло его по­те­ря­ло вес и плы­ло, ти­хо вра­ща­ясь. К гор­лу под­ка­тил­ся ту­гой ко­мок; хо­лод­ный и лип­кий пот за­ли­вал ли­цо. Грудь раз­ду­ва­лась впус­тую, не за­би­рая воз­ду­ха.

— Уж не за­бо­лел ли? — ска­зал док­тор и не ус­лы­шал сво­его го­ло­са. — Ко­неч­но, за­бо­лел, — ре­шил он, — вот нек­с­та­ти!

Бредовое за­бытье ох­ва­ты­ва­ло его, от­ча­ян­ным уси­ли­ем он зас­та­вил се­бя оч­нуть­ся. «Сквер­но», — по­ду­мал он, встал и, по­шат­нув­шись, схва­тил­ся за сте­ну. Паль­цы его пры­га­ли по ок­руг­лос­тям брев­на. Он опус­тил­ся ми­мо кро­ва­ти, на пол. Си­дя в од­ном белье на шер­ша­вых дос­ках, он сде­лал уси­лие, что­бы про­яс­нить соз­на­ние. Это уда­лось ему, прав­да, на пол­ми­ну­ты, не боль­ше.

Шею его рас­тя­ну­ло вдруг рез­кой су­до­ро­гой; опять под­с­ту­пи­ла тош­но­та; он ощу­тил во рту мед­ный вкус и по­нял, что от­ра­вил­ся.

Он хо­тел под­нять­ся — и не смог. Он по­полз. Очень яс­но он во­об­ра­зил не­ле­пость сво­его боль­шо­го те­ла, рас­п­лас­тав­ше­го­ся на по­лу. Ца­ра­пая дверь, об­ла­мы­вая ног­ти, он кое-как до­тя­нул­ся до крюч­ка, от­ки­нул его. И то, что он уви­дел за дверью, по­ка­за­лось ему сна­ча­ла нас­туп­ле­ни­ем но­во­го бре­да: Ус­тинья сто­яла там, дер­жась за при­то­ло­ку. Он про­тя­нул ру­ку, ожи­дая схва­тить воз­дух, но схва­тил по­дол ее юб­ки. Ус­тинья скло­ни­лась к не­му, го­ря­чие су­до­ро­ги зиг­за­га­ми шли по его те­лу. Он за­ды­хал­ся.

— Мо­ло­ка! Ско­рей!

Юбка выс­коль­з­ну­ла из его паль­цев: скрип­нул но­готь, про­ехав­шись по гру­бой тка­ни. Прон­зи­тель­но кри­ча­ла Ус­тинья. От­ку­да-то воз­ник Кузь­ма Ан­д­ре­евич; он по­ил док­то­ра мо­ло­ком у от­к­ры­то­го ок­на; док­тор пил с жад­нос­тью, сей­час же из­вер­гая все об­рат­но.

Гаснущим соз­на­ни­ем он уло­вил воз­буж­ден­ные сло­ва Кузь­мы Ан­д­ре­еви­ча.

— Ду­ра ты! Кто же те­бе эдак при­ка­зы­вал?

Красные, зе­ле­ные кру­ги вра­ща­лись все быс­т­рее и нас­меш­ли­вее. Кузь­ма Ан­д­ре­евич по­та­щил док­то­ра к пос­те­ли. Док­тор­с­кие но­ги во­ло­чи­лись да­ле­ко сза­ди и пры­га­ли на сты­ках по­ло­виц.

…Ночью он с по­мощью Кузь­мы Ан­д­ре­еви­ча нес­коль­ко раз под­хо­дил к ок­ну пить мо­ло­ко. Опас­ность уже ми­но­ва­ла, сер­д­це ра­бо­та­ло ров­нее, ды­ша­лось лег­че. Но во рту еще чув­с­т­во­вал­ся мед­ный вкус.

 

27

    Он прос­нул­ся и дол­го ле­жал с зак­ры­ты­ми гла­за­ми, прис­лу­ши­ва­ясь к сдер­жан­но­му, мер­но­му го­во­ру му­жи­ков. Бы­ло уже поз­д­но. Сол­н­це сто­яло нап­ро­тив ок­на к све­ти­ло док­то­ру пря­мо в ли­цо. Он знал это, по­то­му что ви­дел в опу­щен­ных ве­ках соб­с­т­вен­ную ро­зо­вую и проз­рач­ную кровь.

    Он от­к­рыл гла­за, при­под­нял с по­душ­ки тя­же­лую го­ло­ву. Он уви­дал у сво­ей пос­те­ли пред­се­да­те­ля Гав­ри­лу Сте­па­но­ви­ча и все кол­хоз­ное прав­ле­ние. Кузь­ма Ан­д­ре­евич сер­ди­то за­шеп­тал, и все выш­ли на цы­поч­ках, не­ук­лю­же рас­ка­чи­ва­ясь. Шап­ки ос­та­лись в ком­на­те. Док­тор по­нял, что му­жи­ки вер­нут­ся.

— Ле­жи, ле­жи, — ска­зал Кузь­ме Ан­д­ре­евич. — Ай скуш­но? Хо­чешь, про ста­ри­ну ска­жу?.. Я ее, мил че­ло­век, нас­к­розь пом­ню. Пя­тер­ку за­ра­бо­тал. Да-а-а… Мес­та на­ши в ста­ри­ну бы­ли глу­хие да ле­сис­тые… Ни­че­го-то мы не слы­ша­ли, ни­че­го не ви­де­ли, а чтоб ра­ди­во — это­го да­же не по­ни­ма­ли… Да-а… При­ехал к нам, зна­чит, из куп­цов из мос­ков­с­ких Фле­гон­тов Мар­кел Ав­де­ич…

Кузьма Ан­д­ре­евич при­ос­та­но­вил­ся, по­том ска­зал не­ре­ши­тель­но;

— А зна­ешь, мил че­ло­век, ну ее к бе­су, эту са­мую ста­ри­ну!.. Брю­хо-то прош­ло?

Превозмогая сла­бость, док­тор одел­ся и по­до­шел к ок­ну умы­вать­ся. Кузь­ма Ан­д­ре­евич под­х­ва­тил его под ло­коть.

— Я сам, — по­мор­щил­ся док­тор.

Кузьма Ан­д­ре­евич вы­лил все вед­ро на его круг­лую го­ло­ву. Во­да бы­ла хо­лод­ная и гус­тая, ве­тер об­ду­вал мок­рое ли­цо док­то­ра. Он ви­дел на ря­би­но­вом лис­т­ке стре­ко­зу, она по­ка­чи­ва­ла длин­ным с над­ло­ма­ми ту­ло­ви­щем; стру­ящи­еся крылья ее бы­ли ед­ва от­ли­чи­мы от воз­ду­ха. Крас­но­го­ло­вые му­равьи та­щи­ли раз­бух­шую от сы­рос­ти спич­ку, бе­лоб­рю­хий па­ук под­ни­мал­ся на кры­шу, рас­ка­чи­ва­ясь и вби­рая в се­бя блес­тя­щую нит­ку, слов­но бы­ла в па­учь­ем жи­во­те за­вод­ная ка­туш­ка. Пе­тух гор­ло­вым го­ло­сом раз­го­ва­ри­вал с ку­ра­ми; его мо­зо­лис­тая но­га дер­га­лась от­ры­вис­то; он рас­ка­пы­вал на­воз­ную ку­чу, а от­ту­да стол­бом, как свет­лый дым, под­ни­ма­лись мош­ки, пот­ре­во­жен­ные в сво­ем пред­зим­нем сне. Ок­ле­вы­вая ря­би­ну, ле­та­ли рас­тя­ну­ты­ми стай­ка­ми дроз­ды, — все бы­ло чет­ким, проз­рач­ным, и на всем ле­жал си­ний и горь­ко­ва­тый осен­ний, оси­но­вый хо­ло­док. Док­тор по­ду­мал, что мог бы не уви­деть се­год­няш­не­го ут­ра, ни стре­ко­зы, ни му­равья, ни ря­би­ны; док­тор вздох­нул глу­бо­ко… еще глуб­же… и еще глуб­же, по­том по­тя­нул­ся, пол­ный же­ла­ния ощу­тить каж­дый свой мус­кул, все свое те­ло — на зем­ле.

— Мо­лоч­ка? — спро­сил Кузь­ма Ан­д­ре­евич, — Ай чай­ку сог­реть?

— А где Ус­тинья?

— С Гне­до­вым Си­лан­ти­ем в ра­йон по­еха­ла. Ки­рил­ла в ми­ли­цию по­вез­ли.

— Ки­рил­ла? — пов­то­рил док­тор. — Са­дись и рас­ска­зы­вай, Кузь­ма Ан­д­ре­евич, все рас­ска­зы­вай. Я ни­че­го не мо­гу по­нять.

— Да ведь че­го ж ска­зы­вать, мил че­ло­век… Ска­зы­вать тут не­че­го; хо­тел он те­бя из­вес­ти, этот са­мый Ки­рилл. Ус­тинья-то, ко­неч­но, по ду­рос­ти за при­во­ро­том по­лю­бов­ным к не­му пош­ла, по бабь­ей сво­ей глу­пос­ти.

Неслышно от­к­ры­лась дверь, и гусь­ком, по од­но­му, соб­лю­дая стар­шин­с­т­во, вош­ли прав­лен­цы. Сза­ди всех Ти­мо­фей. Пос­ле вы­ве­сок он счи­тал се­бя в пра­ве при­ни­мать са­мое го­ря­чее учас­тие в об­суж­де­нии раз­лич­ных кол­хоз­ных дел.

Мужики се­ли на ли­по­вую скамью. Гав­ри­ла Сте­па­но­вич поз­д­ра­вил док­то­ра с бла­го­по­луч­ным выз­до­ров­ле­ни­ем.

— Спа­си­бо, — от­ве­тил док­тор и за­мол­чал.

Тогда Гав­ри­ла Сте­па­но­вич на­чал дер­жать речь. Он при­го­то­вил ее за­ра­нее; он ду­мал, что ска­жет ее очень глад­ко, но сбил­ся с пер­вых же слов.

— Хо­да­тай­с­т­ву­ем, — ска­зал он. — Все хо­да­тай­с­т­ву­ем…

От му­жи­ков шел креп­кий за­пах по­та, ли­ца бы­ли серь­ез­ны и хму­ры.

— Ни­как не­воз­мож­но уез­жать от нас…

В го­ло­се Гав­ри­лы Сте­па­но­ви­ча на­рас­та­ла тре­во­га. Он рез­ко рва­нул свою са­ти­но­вую ру­баш­ку. С кос­тя­ным пе­ре­бив­ча­тым трес­ком по­сы­па­лись пу­го­ви­цы. Док­тор вздрог­нул. Му­жи­ки по­да­лись к сто­лу. Гав­ри­ла Сте­па­но­вич от­тя­нул во­рот ру­ба­хи. По­ни­же клю­чи­цы си­нел глян­це­ви­тый шрам. Гав­ри­ла Сте­па­но­вич ды­шал тя­же­ло. Он мед­лил го­во­рить, бо­ясь, что его по­ва­лит при­па­док.

— Ты вот груз­чик, — на­ко­нец ска­зал он, рас­тя­ги­вая сло­ва. — Ты вот уче­ный. А я вот ра­не­ный. И на жи­во­те еще есть. И в но­ге… Так ты, Алек­сей Сте­па­нов, за мою кровь учил­ся! Мы к те­бе с ува­же­ни­ем, а ты при­ехал ров­но на да­чу — от­дох­нул да и об­рат­но?

И тут вспо­ло­ши­лись му­жи­ки, за­гал­де­ли, на­ва­ли­лись на док­то­ра, при­тис­ну­ли его к сте­не, каж­дый до­ка­зы­вал ему свое. Ти­мо­фей виз­жал гром­че всех: «Не пу­щать!»

— Ти­ше! — ряв­к­нул Гав­ри­ла Сте­па­но­вич и вых­ва­тил из кар­ма­на кле­ен­ча­тую тет­рад­ку.

Он об­ра­до­вал­ся, вспом­нив о ней; по­че­му-то она ка­за­лась ему не­оп­ро­вер­жи­мым до­ка­за­тель­с­т­вом. Он по­ло­жил ее пе­ред док­то­ром, раз­вер­нул.

— Ты смот­ри, — ам­бу­ла­то­рия в на­шем пла­не есть! Зна­чит, весь ты наш план по­ва­лишь? Вот смот­ри — не вру; вот он, план!.. Вы­чер­к­ни, еже­ли со­вес­ти хва­тит! Ну, вы­чер­к­ни!

Доктор пе­ре­лис­ты­вал стра­ни­цы. Сдер­жан­но ды­ша­ли му­жи­ки. Док­тор под­нял го­ло­ву. Уши у не­го бы­ли крас­ны­ми.

— К че­му столь­ко шу­ма? — спро­сил он. — Мож­но бы­ло ти­хонь­ко по­го­во­рить. А то, смот­ри-ка… весь пол за­топ­та­ли…

 

28

    Закатное сол­н­це про­би­ва­лось че­рез ред­кую лис­т­ву ря­бин­ни­ка под ок­ном; ка­за­лось — тя­же­лые, тер­п­кие гроз­дья нас­к­возь про­пи­та­ны этим оран­же­вым, за­кат­ным све­том.

    Полчаса то­му на­зад док­тор пор­вал оба за­яв­ле­ния — и в Мос­з­д­рав, и в ми­ли­цию. Те­перь он пи­сал сво­ему дру­гу боль­шое пос­ла­ние и сер­дил­ся на то, что мыс­ли, воп­ло­тив­шись в сло­ва, сей­час же те­ря­ют яс­ность и прос­то­ту.

«…но свя­зи меж­ду мо­им ре­ше­ни­ем ос­тать­ся на два го­да в де­рев­не и эти­ми со­бы­ти­ями ты не уло­вил до сих пор. Объ­яс­нить очень труд­но; я, ви­дишь ли, весь­ма гнус­но чув­с­т­во­вал се­бя во вре­мя бе­се­ды с му­жи­ка­ми; это, соб­с­т­вен­но, бы­ла не бе­се­да, а суд. Они об­ви­ня­ли ме­ня в том, что я от­ри­цаю за ни­ми пра­во на но­вую жизнь, план ко­то­рой они пред­с­та­ви­ли мне. Ам­бу­ла­то­рия зна­чи­лась в этом пла­не, и про­тив нее сто­яла по­мет­ка крас­ны­ми чер­ни­ла­ми, ко­ря­вым по­чер­ком — од­но сло­во: «вы­пол­не­но». И ты по­ни­ма­ешь? Я не мог за­чер­к­нуть это­го сло­ва».

Доктор пе­ре­чи­тал пись­мо, и опять оно по­ка­за­лось ему фаль­ши­вым и блед­ным. Он дос­тал из ящи­ка чис­тый лист и пи­сал еще дол­го, не столь­ко для дру­га, сколь­ко для са­мо­го се­бя, что­бы по­нять соб­с­т­вен­ные мыс­ли и чув­с­т­ва.

«Я ос­та­юсь в де­рев­не еще на два го­да. Жду те­бя в гос­ти, мес­та здесь чу­дес­ные, не ху­же Пет­ров­с­ко­го пар­ка…»

И еще силь­нее, чем вче­ра, ох­ва­ти­ла док­то­ра тос­ка по блед­ным трам­вай­ным мол­ни­ям, по ав­то­мо­биль­ной си­ре­не, по Мос­к­ве…

Поздно ве­че­ром вер­ну­лась Ус­тинья. Она прош­ла в свою ком­на­ту, не заг­ля­нув к док­то­ру. Она что-то во­ро­ча­ла, гре­ме­ла по­су­дой. Док­тор поз­вал:

— Ус­тинья Ди­мит­ри­ев­на!

Она вош­ла.

— Что вы де­ла­ете там? Мы бу­дем се­год­ня ужи­нать?

— Я уез­жаю от вас, — ска­за­ла она.

— Ерун­да. Я знаю, что вы ни в чем не ви­но­ва­ты…

Она зап­ла­ка­ла, от­вер­ну­лась.

— Де­рев­ня над­с­ме­ет­ся те­перь… А я? Что я — пор­че­ная или боль­ная?..

Она хо­те­ла уй­ти. Он за­дер­жал ее. Она зап­ла­ка­ла еще силь­нее. Ти­хо ска­за­ла:

— Оле­шень­ка.

Ее смуг­лая шея дрог­ну­ла. Док­тор рез­ко мах­нул ру­кой, — точ­но сор­вал что-то в воз­ду­хе, ре­ши­тель­но на­ки­нул крю­чок и по­ту­шил лам­пу,

Ночью он ска­зал Ус­тинье:

— Ус­тя, ты все-та­ки ме­ди­цин­с­кий ра­бот­ник. Как те­бе не стыд­но ве­рить в ка­кие-то при­во­ро­ты?

Она уже ус­ну­ла. Док­тор от­вер­нул­ся. За­бытье ох­ва­ты­ва­ло его. Он вздрог­нул от ос­то­рож­но­го, вкрад­чи­во­го шу­ма.

У от­к­ры­то­го ок­на сто­ял Кузь­ма Ан­д­ре­евич и ша­рил в ком­на­те лу­чом сво­его фо­на­ря.

— Я, мил че­ло­век, — ус­по­ко­ил он док­то­ра. — Сто­ро­жей по­ве­рить хо­дил. Как спи­те-то — вмес­те?

— А те­бе что? — обоз­лил­ся док­тор. — Дай ты мне хоть ночью по­кой!

— Мне спо­кой твой, Алек­сей Сте­па­нов, не ну­жен. Спи­те-то как, вмес­те?.. Я че­гой-то не раз­бе­ру в тем­но­те…

И нап­ра­вил ши­ро­кий луч пря­мо на кро­вать.

— Уй­ди, ра­ди бо­га! — за­ши­пел док­тор.

— Вот и хо­ро­шо, что вмес­те, — мир­но от­ве­тил Кузь­ма Ан­д­ре­евич. — Она — ба­ба ко­ро­ле­ва, оби­жать ее не за что… Чис­тая ба­ба, стро­гая… Вот и хо­ро­шо… А то но­сил ты в се­бе смя­тенье и на­ру­шенье по­ряд­ка.

— Ка­ко­го еще по­ряд­ка?

В под­по­ле пи­ща­ла мышь; стре­ко­тал за печ­кой свер­чок.

— А как же… Все в ми­ре рас­счи­та­но, мил че­ло­век… Раз ты му­жик, то при­хо­дит­ся на те­бя од­на ба­ба. Ста­рая твоя лю­бовь, к при­ме­ру, с дру­гим жи­вет, а то­го му­жи­ка ста­рая ба­ба опять же с дру­гим. Так она, цепь-то, и пе­ре­хо­дит, и во­ро­ча­ет­ся к те­бе, с Ус­тинь­ей. Зна­чит, дол­жон опять ты с ней жить.

Старик шум­но выс­мор­кал­ся.

— Вот по­то­му, по­ла­гаю, ма­го­ме­тан­с­кий за­кон неп­ра­виль­ный. Он, ма­го­ме­та­нин, за­мес­то од­ной ба­бы трех за­бе­рет, а где-ни­будь, мо­жет, в Аф­ри­ке, че­рез не­го двое му­жи­ков без баб му­ча­ют­ся… Цепь-то до них дош­ла — пус­тая. Нет спра­вед­ли­вос­ти в та­ком за­ко­не!

Доктор ярос­т­но кряк­нул. Кузь­ма Ан­д­ре­евич за­то­ро­пил­ся.

— Спи, мил че­ло­век, спи!..

Луч выс­коль­з­нул из ком­на­ты. Док­тор смот­рел в ок­но. Нап­ро­тив ам­бу­ла­то­рии чет­ко вы­ри­со­вы­ва­лась на ров­ном не­бе яб­ло­ня; круп­ные, на­ли­тые звез­ды прос­ве­чи­ва­ли сквозь ее по­ре­дев­шую лис­т­ву; ка­за­лось, они сви­са­ют на тон­ких нож­ках впе­ре­меж­ку с бе­лы­ми яб­ло­ка­ми.

В пос­лед­ний раз пос­лы­шал­ся го­лос Кузь­мы Ан­д­ре­еви­ча:

— Так я зав­т­ра пше­нич­ку-то при­ве­зу.

 

29

    Кузьма Ан­д­ре­евич воз­в­ра­щал­ся до­мой, уми­лен­ный и со­бой, и док­то­ром, и Ус­тинь­ей, и пред­се­да­тель­с­ким пла­ном. «Дет­кам-то, дет­кам хо­ро­шо бу­дет. А вот еже­ли у ме­ня и де­ток нет? До­тя­нем уж, вид­но, в хи­бар­ке…»

    Он так хо­ро­шо знал свою из­бен­ку, что ос­мат­ри­вал ее на хо­ду вос­по­ми­на­ни­ем — и огор­чал­ся. Меч­ту о хру­лин­с­ком до­ме по­хо­ро­нил он соб­с­т­вен­ны­ми ру­ка­ми, нав­сег­да, а дру­го­го сво­бод­но­го ку­лац­ко­го до­ма в де­рев­не не бы­ло.

«Ну лад­но… Хле­ба мно­го, и то сла­ва бо­гу. Хле­бом нын­че хоть за­ва­лись».

И он в де­ся­тый раз стал под­с­чи­ты­вать свою до­лю, и в де­ся­тый раз выш­ло — двес­ти де­вя­нос­то че­ты­ре пу­да. «Мно­го», — по­ду­мал он и вдруг со­об­ра­зил, что ведь это — шес­ть­де­сят пя­те­ри­ков, и да­же вспо­тел. Он ос­та­но­вил­ся на лун­ной до­ро­ге. Он про­ве­рил свои под­с­че­ты; тут его уда­ри­ла вто­рая мысль, и он вспо­тел вто­рой раз. Они со ста­ру­хой мог­ли съедать за год са­мое боль­шое двад­цать пять пу­дов; ос­таль­ные пять­де­сят пя­те­ри­ков с лиш­ком — бы­ли сво­бод­ны­ми; при ны­неш­ней це­не на хлеб мож­но пос­т­ро­ить дом не ху­же хру­лин­с­ко­го.

— Вот те раз! — про­шеп­тал он, при­са­жи­ва­ясь на брев­но. — Гнал­ся за од­ним, а схва­тил дру­гой!

В эту ночь ста­ру­ха лег­ла спать, не дож­дав­шись его. Он хо­дил по де­рев­не, вы­би­рая мес­то для но­во­го до­ма. И де­ре­вен­с­кий ко­со­гор, на ко­то­ром он про­жил шес­ть­де­сят че­ты­ре го­да, сра­зу вдруг из­ме­нил­ся: ка­кие-то ямы — зна­чит, сы­рость, под­г­ни­ет пол; ка­кие-то рыт­ви­ны, буг­ры — при­дет­ся за­рав­ни­вать, не го­дит­ся. Око­ло пру­да? То­же не лад­но — ля­гуш­ки ока­ян­ные спать не да­дут. Опять же — ко­мар.

Собаки удив­лен­но ры­ча­ли на не­го из под­во­ро­тен; он все хо­дил; по нес­коль­ку раз воз­в­ра­щал­ся на од­но и то же мес­то и опять бе­жал ис­кать дру­гое.

Ему пон­ра­ви­лась ров­ная вы­со­кая пло­щад­ка. Пу­та­ясь в су­хом и цеп­ком ре­пей­ни­ке, он об­ме­рил ее ша­га­ми. Ос­та­вал­ся еще за­пас для па­ли­сад­ни­ка, Ко­ло­дец вот да­ле­ко; при­дет­ся уго­ва­ри­вать ста­ру­ху.

Его ок­лик­нул зна­ко­мый го­лос. Из лун­но­го ту­ма­на вы­шел пред­се­да­тель.

— Ты что здесь хо­дишь, Кузь­ма Ан­д­ре­евич?

— Не спит­ся че­го-то… А ты?..

— То­же… Мес­то вот смот­рю — сви­нар­ник пос­та­вить.

Чмокая гу­ба­ми, рас­сы­пая ис­к­ры, пред­се­да­тель то­роп­ли­во до­ку­рил цы­гар­ку. Она за­ши­пе­ла в сы­рой тра­ве.

— Ров­но бы ни­че­го мес­то, а?..

— Это? — спро­сил Кузь­ма Ан­д­ре­евич с прит­вор­ным пре­неб­ре­же­ни­ем, — Ка­кое это для сви­нар­ни­ка мес­то? Ко­ло­дец да­ле­ко…

— Вы­ко­пать мож­но.

— А сы­рость?

— Ну, от­ку­да сы­рость?..

— Зав­сег­да сы­рость, — под­т­вер­дил Кузь­ма Ан­д­ре­евич. — Я уж это мес­то знаю. Не смот­ри, что вы­со­кое… На от­ши­бе опять же… Нет, — ре­ши­тель­но за­кон­чил он, — сви­нар­ник здесь ста­вить не го­дит­ся.

Председатель мол­чал. Ве­тер су­хо и тре­вож­но ши­пел в ре­пей­ни­ке.

— Идем, — вкрад­чи­во ска­зал ста­рик. — Идем, Гав­ри­ла Сте­па­нов. Я те­бе по­ка­жу, где сви­нар­ник ста­вить.

Они пош­ли. Лу­на све­ти­ла им в спи­ну; их те­ни вы­бе­га­ли впе­ред. Пред­се­да­тель шел пря­мо и раз­ма­шис­то, Кузь­ма Ан­д­ре­евич то-и-де­ло ог­ля­ды­вал­ся на хо­ро­шее мес­то, об­лю­бо­ван­ное для сво­его до­ма, от­с­та­вал, трус­цой на­го­нял пред­се­да­те­ля и ста­рал­ся ша­гать с ним в но­гу.

1934

Запись опубликована в рубрике Творчество с метками , . Добавьте в закладки постоянную ссылку.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

÷ five = two